воздается… Когда подумаешь, что в русской зоне рейхсмарки можно было сгребать лопатой на улице! Мы с Марией собрали бы, сколько могли, было бы на что купить себе дом! Да, дурачина, но Марии-то больше нету. На хрена тебе теперь этот дом?.. Хотелось бы иметь мужество покончить с собой.

Двое суток в этом сраном, тоскливом лагере, а потом — по вагонам! Телятник. Голландия. Бельгия. Я ничего не вижу. Болен, как никогда. Каждые пять минут я приседаю у двери, цепляясь за какого-нибудь парня, чтобы не выпасть, и опустошаюсь на железнодорожную насыпь. Вокзалы. Дамы- благотворительницы. Миски с супом. Супа из брюквы. Не так уж с ней и покончено, с войной этой. Проглотить невозможно. Сжавшись калачиком на соломе, клацаю зубами.

Лилль, — все выходят. Пытаюсь с волнением повторять себе, что я во Франции. Но мне плевать. Казарма. Впервые в жизни попал в казарму. Знал я их только по рассказам Куртелина{128}. И точно, — прямо как у Куртелина. Стены коричневые внизу, грязно-желтые наверху. Общая спальня. Огромная. Конторы. Здесь уже все серьезно. Военный с мордой засранца-прораба разбирает мой случай. Трудовая повинность? Все так говорят! Не добровольцем ли подались, случайно? Нет. Ваши бумаги? Все потеряны. Ах, ах!.. Совершили ли вы какой-либо акт сопротивления? Сопротивления?.. Вообще-то конечно! Только мне никогда бы в голову не пришло называть это именно так. Да, саботаж. У меня даже было три предупреждения гестапо в письменном виде, одно из них строгое. Два года в штрафном отряде… Ну, замечательно! Вы можете доказать это? Я все потерял, — сказал же! Бумаги остались у меня в чемодане, мамином девичьем чемодане, русские его сперли, и жену мою вместе с ним! Да, да, конечно… Выходит, что можно рассказывать все что угодно! Очень удобно… Он меня доведет, этот сверхсрочник. Может, еще скажете, что я вру?! И потом вдруг гнев меня захлестнул, я начинаю орать. Обзовите меня тогда добровольцем, эсэсовцем, — а почему бы и нет? Хотите видеть мою татуировку? Она у меня в очке, татуировка эсэсовца! И начинаю снимать свои портки, зеленый от бешенства, — пошли они к черту, нечего мне терять. Двое солдат меня хватают, один из них шепчет на ухо: «Не заводись, он засранец, не валяй дурака». Успокаиваюсь. Аджюдан продолжает допрашивать. Знаете ли вы, что вы военнообязанный? Мы вас приструним. Какого вы года? 23-го, февральский. Призыв сорок третьего, так ведь? Единственный год, освобожденный от военной службы! Как нарочно! Придется это еще доказать, парнище! Хорошо, ладно, мсье, ладно, дайте до дома добраться. — там это будет не трудно… Называйте меня «Аджюдан»! Нет, мсье, я не рядовой, плевать мне на эту вашу поебень.

Он нехотя вручает мне карту репатрианта, которая якобы даст возможность получать талоны на питание и все остальное. Талоны… Ах да, черт возьми! Они здесь еще по талонам!

Прогуливаюсь по Лиллю. Солнце жарит вовсю. Лилль — это такой город, который полагается смотреть под проливным дождем. А так, под слепящим солнцем, он грустен до слез. Плачу. Ноги мои тают. Я возвращаюсь к себе, чтобы развалиться на раскладушке, в моем углу большой спальни, недалеко от сортира.

И снова телятник. Поезд мешкает, везде останавливается, миски Вьяндокса {129}, кофе с молоком, суп из брюквы. Тошнит. Полуобморочность. Знобит. Один бывший военнопленный дает мне свою куртку вместо одеяла. Северный вокзал. Темная ночь. Нас собирают в холле. В этот час метро уже не работает, поэтому вами займутся, так что уж не бузите, будьте добры, держитесь все вместе.

Ведут нас вверх по бульвару Мажента, потом по Роше-шуар до площади Клиши. Париж таков, как будто войны не было. Пигаль работает на всю катушку. Американская солдатня повсюду. Пьяны в стельку, это само собой. Полно негров. В странных драндулетках с бульдожьим носом, открытые всем ветрам, как те, что на ярмарочных манежах, амбалы в белых касках с литерами MP протискиваются везде, размахивая дубинками. От Барбеса до Клиши — гулянье стоит неслыханное. Спектакли голых женщин, стриптизы, перья в жопе, киношки, бистро, закрутка полная, мы шагаем между двумя изгородями из света, моргая глазами, как совы на солнце. Многие дают тем или иным заведениям себя втянуть внутрь. А я как обалделый иду за стадом.

Вводят нас в гигантское кино «Гомон-палас». «Рекс» я знаю, а «Гомон» еще нет. Плюхаюсь на лестничную ступеньку, на самом верху. Киношка набита до отказа. Здесь полно всяких: военнопленные, перемещенные, S.T.O. Обстановка стоит грозовая. Чувствуем, что с нами обращаются почти как со скотом, что это вовсе не широко раскрытые объятия, слезы на глазах и Марсельезы, на которые мы рассчитывали.

Девицы из хороших семей протискиваются с ведрами и алюминиевыми кружками. В ведрах плещется красное вино. Они погружают кружку в винище, протягивают тебе с широкой, полной искренности улыбкой: «Глоточек красного, милейший?» Клянусь, они говорили именно так! Некоторые мудозвоны, военнопленные, принимали это вино с влажными глазами собачонки, помахивающей хвостом, но большинство мужиков все- таки понимало. Три или четыре ведра были отправлены пинком через перила балкона. С одной такой барышни из хорошей семьи в два счета сняли трусики и посадили ее в ведро — прямо задницей в винище. Ропот растет, в воздухе запахло изнасилованием, звонкий голос зовет легавых. Полицейские… Им никак не проникнуть в эту людскую кашу. Молодцеватые офицеры приходят на помощь этим девушкам с большим сердцем, которые могли бы быть их сестрами или невестами. «Ну, что вы, ребята, мы ведь французы! Не будем же мы вести себя, как боши или монголы!» Монголы, ссали они тебе в жопу, эти монголы, — мудак ты! Боши тоже, кстати. В конце концов все утряслось. Один тип тайком вдыхает пряности дамских трусиков, отвоеванных в жестокой битве. Чтобы снять напряженность, нам зарядят кино.

Огромной рев энтузиазма. Занавес взлетает, экран вспыхивает. «Освобождение Парижа», кинохроника. Мы предпочли бы «Лорель и Арди», но не возражаем, чтобы посмотреть хоть чуток того, что происходило здесь, в то время как мы были там.

С первых же кадров мы ошарашены: показывают одних легавых! Только они и освобождали Париж. Бои вокруг префектуры полиции, городской ратуши. Полицейские, лежа на животе, отстреливаются. Легавые подталкивают пленных фрицев, с руками на затылке… Большинство из тех, кто собрались здесь, были забриты как раз легавыми, бравыми французскими полицейскими. Некоторые даже узнают среди этих героев тех, кто их арестовывал, избивал и выдавал немцам. Поднимается волнение: «Срань!» «Бляди!» «Всегда там, где выгодней!» Роптание становится грандиозным. Начинают пролетать ручки кресел, а вскоре и сами кресла.

Один «политический» вспрыгивает на сцену и вопит: «Товарищи, это позор! Надругательство над нашим мученичеством! Все полицейские, бывшие легавыми при Петене, должны были быть расстреляны! Даже те, которые помогали Сопротивлению, так как эти-то попросту подыгрывали и нашим и вашим!»

Зал вопит: «Да-а!», «Смерть фараонам!», «Смерть легавым!». Роптание огромное. Не очень наслаждаюсь всем этим, голова у меня кружится, вот-вот потеряю сознание. Понос перестал, но меня бьет озноб. Все равно эта буза быстро стихает — другой парень вскарабкивается на сцену, чтобы объяснить, что чистка ведется, что она не может сделаться в одночасье, что все предатели, доносчики и коллаборационисты получат наказание по заслугам, что уже добрая часть их была расстреляна, и это только начало, но все должно происходить упорядоченно и с достоинством, потому что, если народ Парижа освободился самостоятельно (смешки в зале), то вовсе не для того, чтобы являть нашим союзникам печальное зрелище анархии и сведения мелочных счетов… Все вместе на восстановление… Не знаю, чем он закончил, — но я дрыхну. Остальные наверняка тоже заснули, сдохли же все от усталости, но, видимо, в этом и заключалась цель выступления того обормота: попросту уморить нас.

Первое мое метро. Ни капли волнения. Как будто три года я ездил на нем каждый день. Плевать на все. Все имеет привкус дерьма. Все имеет привкус смерти.

На Бастилии сажусь в поезд, в маленький двухэтажный вагон, он все тут же, сплевывает свои искорки прямо в глаза хохмачей, которые виснут на подножках. Еду бесплатно: показываю свое удостоверение репатрианта, даже имею право на взволнованную улыбку кондукторши. Напротив меня сидят две писюхи, лет семнадцати-восемнадцати, невзрачные и с дурацким видом, намазанные, аж до волос, — и это им не поможет, дура есть дура, девчонка-дурнушка и дура под гримом, и гримируется тоже как дура, и получается еще страшнее, трепятся о танцульках, сегодня суббота, — за потроха хватает меня тоска и растет, растет, какого хрена я вернулся сюда, черт подери, какого хрена сюда я вернулся?

Папа-мама. Предусмотренные восклицания. Никак не могу подладиться. Смотрю на себя, как на гада и сухаря. Ну что, скотина, только ебля тебе интересна, только ебля тебя волнует, только это может сделать тебя счастливым или несчастным, заставить тебя прыгать от радости или загибаться от горя? Ну да, видно,

Вы читаете Русачки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату