мохнатыми медвежатами, совершенно белыми, какими им и следовало быть, а не розовыми, как их рафинированная мамаша. Весна выдалась скупая, но она мне и такая мила. А то, что это весна, я видел и по разомлевшим стволам березок, и по тому, как из строя деревьев выделились, забуровев, разросшиеся возле каменной сажалки лозовые кусты. В них весело стрекотали сороки, как пишущие машинки; а потом я отвлекся на ворону, которая сопровождала меня, летя так свободно среди частых елок, как по открытому воздуху.
Повезло, что воскресенье: нет хозяев, выгуливавших собак и куривших дрянные сигареты. Бегущий издалека улавливает табачный запах. Приторный, сладковатый, он как стеклом режет по легким. Ничего не мешало бежать, и я наращивал темп, повторяя заведенный порядок бега, не сделав за многие годы, что занимаюсь бегом, никакой поблажки себе. Обегая холм во второй раз, я застал возле сажалки домашнего кота. Кот сидел, смотрел на воду с жуками-водомерами - как любовался! Наверное, у него была художественная жилка. При моем появлении кот напрягся - как передернул затвор внутри тела! - и совершил великолепный прыжок. Когда я завершал круг, со стороны мусорных баков появился неухоженный Барбос, который так высоко задрал ногу на березку, что едва не опрокинулся. Я остановил бег, заметив, как что-то дивно отблеснуло на сосенке, среди тысяч висящих капель… Начал выяснять: что там, отблеснув, спряталось на веточке? Какая-то особенная капля или что? Ополз вокруг стволика, стараясь не задеть веток, высматривая снизу. Потратил минут пять и отлип от сосенки, оставившей меня с носом.
Поделом! Сочиняй, а не подглядывай!
Я уже мог сказать сосенке, что не впустую потратил месяцы. В тот февральский день, побродив со Свислочью, я вернулся домой и не лег на диван. Сел за стол, продолжив исследование своих рукописей. Занялся просмотром содержимого двух толстых папок с материалом романа о Счастливчике. Папки эти следовали по очереди за ненаписанной книгой рассказов «Могила командора». Неторопливо перелистывая страницы с набросками главок, эпизодов, пейзажей, жанровых сцен; задерживаясь на том, что еще хранило в себе энергию преобразованной реальности, я, тщательно все просмотрев, вдруг ощутил в себе какой-то толчок, фиксацию нового состояния. Так водолаз, всплывая на поверхность воды, обнаруживает вес своего снаряжения. Так из трюма парохода выбирается металлическая стружка - одним махом гигантского магнита-полипа. Эффект надежности предельно прост: все, что не притянулось, не прилипло, не дотянуло до крышки стола, - можешь без сожаления отбросить. Будь в тех папках материал для романа, я б, может, уже написал роман. Ведь я, помнится, проливал слезы именно над загубленным романом. Я ошибся, намного преувеличив потерю. Из того, что там было, написалась большущая новелла, безусловно стоившая того, чтобы появиться. Я выпустил на волю трепещущую душу своего Счастливчика, и уже мог не горевать, что с ним случилось на зверобойной шхуне «Морж». Должно быть, вся моя жизнь пустила корни в этой рукописи. Счастливчик, угадав избавителя, потянулся ко мне из старых папок. Теперь он сомкнул как литературный герой цепочку с самим собой из моего рассказа в «Осени на Шантарских островах». Пришлось прервать «Роман о себе” ради этой, столько лет не дававшейся в руки вещи: «Последний рейс «Моржа».
Эх, если б эта вещь как-то ободрила меня! Приподняла, что ли… Написал ее, ослабнув духом, полностью в себе разуверясь почти. Так когда-то, выронив рули всех своих рассказов, я ухватился за штурвал «Полыньи». В этой загадке был для меня какой-то ошарашивающий нюанс… Как объяснить, что, истерзав себя в напрасных попытках написать хотя бы крошечный рассказ, истратив весь пыл и ничего не добившись, оставив себе на долгие годы лишь безвольное ожидание, которое ни к чему не могло привести, я ни с того ни с сего пробудился?… Откуда взялись силы на большое произведение? Может, я могу похвастаться особой психологической моделью, стимулирующей творческий процесс? Когда многолетнее самоистязание на грани нервного срыва дает желаемые плоды? Только вряд ли кто захочет такую модель перенять.
Ну, а сейчас, когда зарядился бегом, я предвкушаю тот момент, когда, постояв под душем и растеревшись докрасна, попив кофе, если еще остался в банке, я выкурю подряд три сигареты «Мальборо». Только тремя сигаретами смогу утихомирить разбушевавшийся от свежего воздуха, ноющий курительный нерв. Вместе со мной зарядился и мой тикающий японский друг «ORIENT» с колебательным маятником, самозаводящийся от бега.
Сойдя со склона, я распугал бродячих котов, выскакивавших из мусорных баков, как террористы из своих укрытий. Мстил им за набеги на моих любимцев - сорок. Теперь сороки воевали с вороной, облюбовавшей березу. Эта большая опрятная ворона, прилетая, подергивала клювом сплетенное сороками гнездо, как бы пробуя его на прочность. Заметил, что ворона начала отделять одну сороку, садилась к ней, постукивала клювом по ветке, распуская веером крылья, как плиссированную юбку, и не давала приблизиться второй сороке, уже застревавшей в гнезде, откуда она смотрела, печально осев головой в опушенную грудку. Неужели эта порочная ворона, бессовестно волочась за понравившейся сорокой, пойдет на такой феерический адюльтер в духе маркиза де Сада?…
Поднимаясь по этажам, увидел на лестнице пробудившегося Колю-алкоголика. Час назад Коля уже стоял, держась за стенку, то есть лежал вертикально. А вот и прочно обосновался на своих двоих и, отыскивая окурок в банке, жутко пердел, оповещая о выздоровлении. Проскочив мимо, вытирая на коврике кроссовки, я хватился, что на нашей площадке образовалась пустота. Возле той двери, где стоял Леня Быков. Тогда я вспомнил, что Лени Быкова нет. Целый месяц он простоял после операции, не похожий на человека, и лег в землю, не изменившись. Как сама смерть простояла в его обличье с сигаретой в зубах! На двери, как я помнил, висел черный бант, а потом его сняли.
У нас, в комнате Олега, куда переместилась, готовясь к выпускным экзаменам, Аня, пел Джо Коккер. По Коккеру и вычислил Аню, так как Олег, более изощренный в музыке, почитал тяжелый рок. Джо Коккер пел так громко, чтоб его слова долетали до Ани, завтракавшей на кухне. Олег мылся в ванной, я опоздал. Ожидая, когда выйдет сын, посидел с дочерью. Наталья хлопотала возле матери, меряла ей давление, а мы сидели молча.
Аня пила кофе, положив нога на ногу и от этого наклонившись к столу, как и я любил сидеть, и ее лицо с наброшенными на лоб прядками волос, перехваченными лентой, с синеватой выпуклостью глаз, если смотреть сбоку, просвечивало какой-то трогательной некрасивостью, которую замечал и раньше. Вдруг она, в себя погружаясь, выглядела так, что сердце вздрагивало и нестерпимо хотелось ее обнять, погладить по голове. С утра Аня копировала дословно мой мальчишеский портрет, пока не преображала его женственностью. Непросто ей было сладить с моими жесткими волосами, которые она пробовала то отпускать, то подстригать. Правда, она из-за этого не переживала. А переживала, что ей не удалось еще перенять мои широкие передние зубы, которые ей нравились особенно. Такое эпигонство ей было свойственно. Всегда она что-то хотела выведать, что происходило со мной в ее возрасте, чтоб иметь представление, что и с ней может произойти, и оставалась довольной, если обнаруживала в себе что-либо из моих склонностей и привычек. Мне было легко уезжать от Ани, так ее хорошо выучил и знал. Я даже о ней не скучал, думая постоянно. Зато, оказываясь с ней, случалось, принимал за абстракцию; спохватывался, что вижу в реальности, и смотрел, как подходит дочь, нелепо-грациозная на высоких каблуках, в моей рубахе или свитере. Любую мою обновку она выпросит, чтоб обязательно поносить. Мы шли, не зная, о чем говорить, смущаясь от своего сходства. По-видимому, и Ане было в новинку, что с ней шел не кто-то, а ее отец. Общение возникало так: к примеру, я скажу что-либо невпопад Наталье, а та переспросит, обидясь. Тогда Аня, вспылив, скажет, чтоб от меня отстали. Или за нее заступлюсь, если она выкинет что-то всем на удивление.
Нас связывали сигналы, идущие без опознания, как отпечатки на пыльце.
Сидя с Аней, я не пытался отгонять какие-то картины, связанные со мной и с ней… То возникал вокзал в Орше со сводами и чугунным литьем. Мы с Аней в вагоне, мы едем, кажется, к Бате в Шклов. Ранняя весна, холмы, испятнанные снегом; много снега в лесу, и, когда поезд идет через лес, в вагоне становится светло. Аня впервые в поезде, мы едем, едем через лес; и в вагоне светлеет, становится ещё светлее, совсем светло: Или я вспоминал, как мы увидели залетевшего в форточку майского жука. Жук не летал, усиленно двигался, ползал по занавеске, неохотно полез в спичечную коробку. Ночью от него был шум и треск, и утром жук не мог успокоиться. Мы думали, что он, такой бодрый, полетит, но он упал из форточки камнем. Может, он и не хотел за окно? Хотя какие у жуков могут быть желания!… А еще я вспомнил, и это было и сейчас больно вспоминать. Мы шли в детский садик, Аня упала. Ударилась больно, ей было так больно, что она захлебнулась от боли. Я знал, что как только она одолеет этот перехлеб, она разразится плачем, и ждал ее крика, даже забыв ее поднять. Казалось, все звуки вокруг исчезли, я оглох от