ожидания. Я стоял, а плача не было, и я увидел, что Аня лежит в снегу, удивленно смотрит на меня: она по-детски, но безошибочно поняла, что папе еще больнее оттого, что она упала, - и не заплакала!…
Или между нами не возникало таких вот глубоких связей? В чем же я могу себя винить? Кто мне сможет объяснить случившееся между нами?
- Папа, ты чего такой невеселый?
- Вовсе нет. Что у тебя нового?
- Все зачеты сдала «автоматом». Первый экзамен по испанской литературе: 13 век.
- Я в такие дебри и не забирался… Интересно?
- Мы ведь произведений не читаем. Сдаем по «критикам», как русскую литературу в школе.
- На испано-английском факультете?
- Система одинакова. Сорок вопросов и двое суток на подготовку. Не знаешь, как и успеть.
- Сдашь.
Между нами сохранялась видимость прежних отношений. Одно время перестал было разговаривать с ней. Наталья упросила вести себя с Аней, будто не было никакого раздора, и я уступил. У них давно был свой мир. Ни мой приезд, ни приезд Нины Григорьевны никого не стеснял, не тяготил. Или Нина Григорьевна не приезжала, когда я был в море? В те отношения, которые существовали, я вписывался, каким был. Когда занялся ивритом, Наталья отнеслась к этому, как к причуде. Втайне она была рада, что занялся хоть чем. Аня передавала, сердясь, что мама посмеивалась в Быхове над моим увлечением ивритом. Аня ставила в пример бабушку, которая всерьез отнеслась к пробудившемуся во мне еврейскому самосознанию. Сама же дочь, сходив раз на занятия, вернулась как не моя… В ее отказе вряд ли повинны Наталья или Нина Григорьевна. Никто из них не мог повлиять на Аню, она покрепче их. Перелом мог произойти в самой Ане. Перекидываясь с ней словами, я все пытался понять: как мог ошибиться в дочери, обладая таким знанием? Ведь провел с ней полных пять лет и запечатлел, когда она была открыта мне! Ни разу не было, чтоб я ее наказал. Только потворствовал во всем. Раз дал незаметно полизать конфету… Аня сидела у мамы на руке, не сразу и углядела, что ей подсовываю из-за спины Натальи. Вот углядела перед носом, лизнула с моей руки - до чего вкусно! И от радости, не зная, как ее выразить, засветила мне кулачком меж глаз!… Особенно я Аню потряс и поставил в тупик, когда привез из Москвы шоколадных зайчиков… Если «зайчики», то как их съесть? Задал ей загадку! Отгадала так. Берет зайчика, грозит ему пальцем: «Говорила тебе: не ходи, зайчик, ночью гулять! Там волк…» - и в рот его, спихнув все на волка… Вот и спихнула меня, оставила у разбитого корыта, то есть у стола с рукописями…
- Папа, ты что-то пишешь?
- Пишу, да.
- Хочешь туда приехать с новым романом?
- Почему бы не стать богачом? Я уверен в успехе.
- Дай Бог! А про что ты пишешь?
- Представь себе, про еврея! Мне надоело читать, что пишут про них. Вот я и решил написать про себя.
- Никогда не смогу представить тебя им.
- А кем ты меня представляешь?
- Ты для меня, как инспектор Катанья.
- Ого! Может, ты еще скажешь, что меня любишь?
- Да, скажу!
Голос у Ани сорвался, она отвернулась, поворачивая за собой стул, и эта констатация любви получилась, как вызов. Мол, раз ты сомневаешься, то я - нет…
Появилась Наталья, чтоб подсунуть грелку с теплой водой под таз, где всходило тесто. Жена подозрительно посмотрела на нас. Теперь надо было ждать, когда она уйдет. Я научился выделять из Натальи ее саму, молодую, но ни за что бы не сумел выделить из Натальи Аню: «Я вся в папу!» - это тоже говорилось из вызова, когда ее упрекали. Но что мне от такой копии, как Аня? Была моя, а стала не моя! В кого же она на самом деле? Я не чувствовал в себе былой благости, видя их вместе, Аню и Наталью, и понял, что все изменил «Роман о себе». Ведь это всерьез и взаправду, что я, доверясь перу, расправлюсь с собой, не пощажу Наталью, не оставлю ни капли любви к Ане, - я их всех разлюблю, как только выскажусь о них! Потрясал парадокс, что я претерпел: будучи удачлив со многими женщинами, не удержал при себе собственную дочь! Предложи, допустим, уехать Тане, возможно, и не догадывавшейся, что я еврей? Взяла бы свою собачонку Джемми - и укатили, и все дела. Я бы мог, если б мне позволили, выехать с целой плеядой любовниц. Жил бы с ними, не зная бед, в любом государстве. Но то, что было пустяком с ними, оказалось преградой в собственном доме…
Или я Ане плохой отец? Будь у меня такой отец, как у нее, - разве б пережил то, что в Рясне? Там я хотел иметь отца-бандита. Мой отец и стал бы бандитом - куда удачливее, чем Зым! Да мой отец и не поехал бы в Рясну. Или он не нашел бы получше места? А если б садился с ним в тот прицепленный вагон на станции Темный Лес; если б отец, положим, захотел стать евреем, то и я был бы еврей!… Может, попался на «некрасивости» Ани? Что она, несмотря на свой тупой нос, бывает похожа на еврейку… То есть красива другой красотой, которую осознал по Ольге, учительнице иврита. Аня же такой красоты в себе не осознает, но разве ей от этого лучше? Я не забыл, как в их институте появился дикий преподаватель, и сразу, как узрел Аню, аж забился в припадке: «черная»!… Побесновался и утих, так как студенты подумали, что он спятил. А в Рясне он бы взбудоражил против меня класс! Там из меня, на той дороге в лужах разлитой браги, лужу крови вылили б…
Наталья ушла, Олег все мылся в душе. Аня убрала со стола, сходила поменять кассету и, глянув в окно, где зазеленел апрель, - а он уже зеленел среди домов, со стороны березы, - произнесла с грустью:
- Помнишь, папа, как было хорошо в прошлое лето? Была жара… - Аня любила жару. - Помнишь, как ты принес виноградную гроздь?
- Еще бы…
Аня, пытаясь сгладить наши отношения, тоже припоминала что-то, как и я. Вот припомнила! Тогда получил 5 миллионов за заказной фильм. Мы жили втроем и жили припеваючи. Аня потом передавала в Быхове обалделым Наталье и Нине Григорьевне, боявшимся, что мы голодаем, какие мы устраивали пиры… Фрукты, вина, целая ваза больших конфет. В холодильнике колбаса, которую любила Аня. Не просто сухая, а тоненькая, негнущаяся, с незначащей заплесневелостью, тончайший деликатес. Увидел в лотке на Пушкина, напротив «Бирюзы», виноградную гроздь, гроздь из гроздей: ягодины просвечивали, каждая - с орех. Поднял гроздь, и остальной виноград, - а там еще много оставалось! - как слинял. Никто и покупать не стал, все спрашивали: «Сколько стоило?” И сам не знал: какая разница? Все эти «миллионы» я бы отдал, чтоб принести такую гроздь Ане!…
- За роман, знаешь, сколько куплю таких гроздей?
- И один съешь?
- Не буду есть. Буду сидеть и бросать гроздья в море.
- А потом?
- А потом - суп с котом…
Дочь подсела ко мне, обняла, я почувствовал на своем лице ее пальцы, нечуткие, как грабли… Она меня обнимала, что ль? Да я и сам ее не умел ни обнять, ни приласкать. Боялся к ней даже прикоснуться, чтоб не задеть в себе напоминания о какой-либо, которой доводился не отец… Вдруг Анины пальцы привели меня к ошеломляющей догадке. Я затрепетал… Вспомнил, как Аня впервые выводила буквы в школьной тетрадке. Как раз у нее за спиной стоял. Смотрел, как кладутся строчки на лист: совсем другой принцип начертания букв, чем у меня!… Ну и что? Или Аня не имеет право на свой почерк? Я все задавал себе вопросы насчет Ани и, отвечая на них, задавал еще, - искал объяснения, которое бы нас устроило, чтоб мог ей сказать два слова: «До свиданья». А выходило только одно: «Прощай».
Может, нас развел «инспектор Катанья»? Само собой разумеется, что таким инспектором не мог бы стать еврей… Но в той же Рясне, когда я, малый, играл на танцах, растягивал меха аккордеона, выводя неумело «Брызги шампанского», - я там забылся, как Аня недавно за столом; я выглядел жалким в своей меланхолии, когда под это танго стучали каблуками, как под кадриль… Должно быть, я выглядел, как одноглазый Батя, игравший на вечеринках. Да, был точно такой же - одноглазый постылый еврей!… Иначе