– Где – «там»?
– В «Карантине»!
– Кто «они»?
Казалось, реб Мешулам тянет время. При этом голос у него почему-то начал дрожать.
– «Кто-кто»! – Довид никогда ни с кем так грубо не разговаривал, но сейчас это настолько не имело значения! – Мама, папа, Фрима, Шмулик!
Реб Мешулам, все еще вцепившись в Довида, долго-долго смотрел ему в глаза, наконец тихо сказал:
– Они там. Но идти туда не надо.
И выпустил безжизненно повисшую руку Довида.
25 августа 1929. 12.00
Он стоял в своей грязной капоте, прислонившись к серой стене коридора, и монотонным голосом говорил:
– Я сам видел. Их зарубили топорами. И братишку с сестренкой тоже. Сестренка совсем крохотная была... увернуться пыталась...
Слова эти доносились до него, будто с другого конца Вселенной. Сознание пыталось оттолкнуть их, закрыться от них, а когда из этого ничего не выходило, с болью, кровоточа, принимало.
– А все Махмуд Маджали! – продолжал реб Мешулам. – Девятнадцать лет мерзавцу, а гляди-ка – сколотил банду таких же юных уродов, как и он сам, и зверствуют! Хану с Иосефом убили, детей их убили, брата моего убили....
Тут нечто, непроницаемое, как беззвездное небо, колпаком опустилось на сознание Довида.
Мама.
Папа.
Фрима.
Шмулик.
Очнулся он у кого-то на руках. Первое ощущение – руки очень добрые. Второе – очень сильные. Казалось, они сейчас переставят Довида с места на место, как шахматную фигурку, вытащат из распадающегося мира и внесут в новый Ноев ковчег, в колыбель, где должен вырасти иной, лучший мир.
Он открыл глаза. Перед ним был тот самый парень в клетчатой кепке. Теперь, находясь у него на руках, Довид в упор рассмотрел лицо паренька. Лицо как лицо. Без усов, без бороды. К тому же лопоухое. И нос, как положено еврею: «берешь в руки – маешь вещь». Многие лица то мельтешили, то застывали в этом котле, где, выкипая, расплескивалось человеческое горе. Но это лицо отличалось от остальных какой-то внутренней силою и внутренним спокойствием. Да, больно, да, тяжело, но жить надо. Надо идти. Надо делать свое еврейское дело.
– Держись, мальчик! – сказал ему паренек. – То, что случилось с твоими, – это очень страшно. Но ты держись!
– Как тебя зовут? – спросил Довид сквозь слезы.
– Эфраим, – отвечал парень. – В России звался Фроимом, а здесь на нашем палестинском иврите – Эфраим! А тебя?
– Довид Изаксон.
– Довид, говоришь? Что это за «Довид»? – он как бы нарочно надавил ударением на первый слог. – До- о-овид... – насмешливо протянул он. – Сусло какое-то. Не Довид, а ДавИд! А? Сколько силы в этом! Как звучит! Словно удар копья! Так что давай, Давид! – он еще крепче обнял мальчика. – Держись! Весь мир – очень узкий мост. И главное – ничего не бояться!
– А ты ничего не боишься? – неожиданно спросил Давид, утирая слезы.
– Боюсь, – столь же неожиданно признался Эфраим. – Боюсь, что начну бояться. Понимаешь, мы вернулись к себе домой, мы здесь хозяева. Стоит нам начать бояться – и мы уже никто – новый галут, изгнание, хотя и на своей собственной земле.
25 августа 1929. 19.30
Наступали сумерки. Сумерки наступали. Перешли в наступление. С тех самых гор, откуда в шабат на Хеврон обрушилась черная орда погромщиков, теперь обрушивалась черная лавина тьмы.
Из «Карантины», расположенной за мусульманским кладбищем, выехал черный фургон с печальным грузом. Когда он проезжал мимо здания полиции, евреи высыпали на крышу, чтобы проститься с зашитыми в саваны сорока девятью хевронцами, которых уже никто никогда не изгонит с нашей земли, вернее, из нашей земли. Власти разрешили лишь десяти евреям участвовать в похоронах, да и то со скрипом. Остальные толпою стояли на крыше и провожали. Довид с Эфраимом оказались как раз посередине этой толпы.
– Пожалуйста, подними меня! – попросил Довид Эфраима.
– Не надо, – сказал Эфраим с неожиданной нежностью. – Тебе будет больно смотреть на это.
– Ты хочешь, чтобы я привык бояться боли? – по-взрослому спросил Довид.
Эфраим посмотрел в его серьезные глаза и подхватил его на руки. Довид глянул вниз. Там, в крытом грузовике
«Шмулик, пойдем на качели, мы давно с тобой не качались».
«Фримочка, дай-ка мне ручку, немножко поучимся ходить».
«Мамуля, ты все время зашиваешь и зашиваешь. Научи меня тоже зашивать, я тебе помогать буду».
«Папа, не сердись, ну заигрались мы с Бенционом. Все, видишь, я уже сижу и учу «Мишну».
Стоп. Он плакать не будет.
В тот момент, когда грузовик поравнялся со зданием полиции, стоящие на крыше не выдержали. Крик ужаса разрезал мертвую тишину, унесся вдаль, отразился от гор, эхом накрыл город и прокатился до самой пещеры Махпела. Кричали все – мужчины, женщины, дети. Казалось, только сейчас очнулись они от обморока, вспомнили все, что вчера произошло, и не могут вынести... Не кричал Эфраим. Он приехал на Родину не для того, чтобы стенать, а чтобы, как верный ученик рава Кука, сочетая труд и Тору, строить здесь еврейское государство и тем самым приближать Избавление евреям и всему миру.
Он взглянул на Довида, сидящего у него на руках. Тот тоже не кричал. Лишь глаза сомкнулись в щелки. В них чернела ненависть. Эфраим понял – это уже не Довид. Это Давид.
– Представляете, идем мы по дорожке между оливами, несем тела наших святых... А там с лопатами стоят арабы и копают эти могилы по приказу англичан. Увидели нас, кто-то из них подал сигнал – и хором запели веселую песню! Бодренько так запели. Дескать, велено копать, мы и копаем, а радости нашей вы у нас не отнимите! Неужели среди них совсем нет людей?!
«Есть», – про себя ответил Давид.
Странно, этот человек в ермолке, лапсердаке, с широкой белой бородой и в круглых очках еще что-то говорил, но звук исчез, а с ним померк и дневной свет. Давид вдруг увидел Хеврон, окутанный черным туманом, сквозь который то тут, то там пробивалось слабое мерцание редких огоньков. Из-за скалистого холма медленно, будто нехотя, выползла ущербная луна. Ее болезненный свет упал на серые каменные дома Города Отцов, на ветви олив, мечущих черные тени в сторону свежих могил. Давид увидел, как сгорбленные, согнутые евреи опускают в братские могилы одного за другим своих святых, накрывают эти могилы досками и сверху кладут надгробные камни.
А потом прорезался голод. Двое суток Давид ничего не ел и не замечал этого, а вот на третьи, очнувшись от видения, в котором мамочку, отца, Фримочку и маленького Шмулика зарывали в землю, он пришел в себя и вдруг ощутил, будто кто-то запускает ножницы ему в пищевод, аж до самого желудка, и там раскрывает. Давид осмотрелся. Вокруг люди давно уже стонали от голода. Некоторые были в обмороке. Впрочем, к обморокам и он, и все остальные за эти два дня привыкли. Хуже обстояло дело с детьми. Бледненькие, они плакали и просили мам дать им покушать. Обращения к полицейским далеко не сразу возымели действие. В конце концов все же появилось несколько арабов с полусгоревшими лепешками, так называемыми питами. Народ слегка воспрянул духом, но выяснилось, что цену арабы ломят тройную. И это при том, что у многих, чуть ли не у большинства, вообще не было ни фунта – ведь когда убегаешь от погромщиков, о деньгах не думаешь. Что ж, не зря еврейский Хеврон носил репутацию города праведников – те, у кого оказались деньги, купили еды на всех. Получив свою питу, Давид уселся на ужасающе грязный