обошел пресловутые заросли и крикнул.
– Элиэзер! Скорее иди сюда!
Что-то в его голосе показалось Элиэзеру странным. Когда же Элиэзер подошел, его и вовсе бросило в дрожь.
Сквозь площадку, заросшую колючками, прямо ко входу в пещеру вела свежепротоптанная тропа. То есть не то чтобы тропа, но растения были явно примяты не одной парой прошагавших здесь подошв. А когда еще раз выглянула луна, то в ее свете и в свете большого армейского фонаря рава Хаима и маленького карманного, принадлежащего Элиэзеру, оба увидели, что все кусты, которые повыше, обломаны. Создавалось впечатление, что несколько человек тащили здесь что-то тяжелое. И уже входя в пещеру, рав Хаим и Элиэзер знали, что они там найдут.
«Г-споди, господин наш!
Как величественно имя Твое на всей земле!
Ты, который дал славу Твою на небесах,
Из уст младенцев и грудных детей основал ты силу —
Из-за неприятелей Твоих,
Чтобы остановить врага и мстителя».
С утра погода переменилась, и дул холодный ветер. Белели на фоне бород лица поселенцев, читающих хором псалмы. Белели на фоне травы камни, усеявшие площадку, которой предназначено было стать тем святым местом, где люди Самарии сливаются с землей Самарии. Казалось, люди и земля сделаны из одного материала. Так оно и было.
Когда-нибудь этот огороженный кусок рыжевато-бурой зернистой земли украсится длинными рядами белых надгробных плит, а пока здесь зияет всего одна черная яма.
«Когда вижу я небеса Твои, дело перстов Твоих, луну и звезды, которые устроил Ты,
Что есть человек, что ты помнишь его,
И сын человеческий, что ты вспоминаешь о нем?
И ты умалил его немного пред ангелами, славой и великолепием увенчал его.
Ты сделал его властелином над творениями рук Твоих, все положил к ногам его...»
Один из таких властелинов, по имени Хаггай, лежал, зашитый в мешок. В стороне застыла Анат с черным, как ночное окно, взглядом, с лицом цвета черепа. Всхлипывали Рафи и Дани. Цион Раппопорот вообще казался каменным. Эстер, притулившись у него на руках, улыбаясь, переводила взгляд с одного поселенца на другого, словно спрашивала: «А чего это, дяденьки и тетеньки, вы здесь собрались? А где мой братик Хаггай?»
«Г-споди, как многочисленны враги мои,
Многочисленны поднявшиеся на меня!
Многие говорят о душе моей: нет спасения ему в Б-ге!
А Ты, Б-г, щит для меня, слава моя и возносишь голову мою...»
Псалмы отзвучали, и Цион начал читать каддиш – прощальную молитву.
«Итгадал вэиткааш шме раба
Беалма диврей хирутей вэямлих малхутей...»
Что с того, что в этих стихах ни разу не упоминаются ни смерть, ни загробный мир, а лишь Вс-вышний, Вс-вышний и Вс-вышний? Что с того, что наша вера шепчет нам, будто на самом деле смерти нет, а есть лишь отдых от земных работ и встреча с Творцом? Когда стоишь и читаешь каддиш, а в двух шагах от тебя, зашитый в мешок, лежит в яме тот, кто еще вчера тебя спрашивал: «Папа, а почему, когда бар-мицва, папа говорит про своего сына: «Благословен Г-сподь, освободивший меня от ответственности за него»? Что, после того, как у меня пройдет бар-мицва, ты уже не будешь мой папа?» И сколько при этом ни говори себе, что смерти нет, все равно больно, больно, больно, а смерть – вот она – зашитый мешок и комья глины.
«Бэ-э-э! Бэ-э-э!» По каменистому откосу к холму, на котором стояли эшкубиты, стало подниматься стадо войлочных овечек, которые на ходу выщипывали волоски травы. Этакие мохнатые четырехногие пинцеты, орудия самоэпиляции самарийской природы. Возглавлял это шествие, естественно, пастух – высокий, кареглазый, без куфии, зато с благородной лысиной.
Слухи в этих местах разносятся быстро, и поездка полицейского инспектора по окрестным деревням, разумеется, всех взбудоражила. Поэтому, когда Ниссим Маймон, увидев приближающегося к поселению араба, встал у него на дороге, тот сразу понял, что этот еврей сказал бы ему, если бы ему вообще пришла в голову мысль поговорить с ним. Но пастух не стал отводить глаза. И Ниссим прочел в его говорящем взгляде:
«Это не я его убил. Я даже не знаю, кто именно убил, но это и неважно. Кто бы ни был убийца, все равно, он мой брат. А вы чужаки. Чужаки, пришедшие на нашу землю. И если будет необходимость, я тоже начну вас убивать. Мы вас не ненавидим, мы просто вас не хотим. Любой из нас, если нужно, будет убивать вас. И каждый из нас, поймите, каждый сделает все, поймите, все, чтобы ни одного из вас здесь не осталось».
«Я-то это понимаю, – подумал Ниссим. – Если бы и остальные евреи это поняли!»
Араб своим посохом – толстой сухой и не очень прямой палкой – треснул барана, который в стаде выполнял функции капо, тот затрусил дальше по курганам, а за ним поспешили и остальные овцы, тряся курдюками. Какой-то молодой барашек свернул было в сторону, но пастух поднял камень, прищурился, прицелился и снайперски запустил круторогому в надутый бурый бок. Диссидент развернулся и покорно примкнул к массам. Араб с его подопечными давно скрылись в распадке, а Ниссим, усевшись на кочку, прикрыл глаза и вновь и вновь стал просматривать этот фильм – араб, прищурившись, замахивается и камень летит в живое.
Затем ему вспомнился случай, происшедший, когда он еще в бытность свою нерелигиозным, работал в светском киббуце. На лето туда приехала группа парней и девушек из-за рубежа. Совместно с киббуцниками строили они дорогу, но при этом остатки старой дороги надо было ликвидировать. Была там очаровательная белокурая немка по имени Марион, которая пользовалась бешеным успехом у израильских брюнетов, а у нее столь же бешеным успехом пользовался Шауль Гольдфарб, сын людей, выживших в Катастрофу. Как прилипли они друг к другу с первого дня, вернее, с первой ночи, по прибытии гостей в киббуц, так сиамскими близнецами и бродили повсюду. И закончилось все это внезапно – когда Марион вздумалось поработать отбойным молотком, подробить старый, отживший свое, бетон. Словно «шмайссер», стиснула она невинное орудие труда в своих нежных девичьих ручках и, нажав на «гашетку», затряслась в такт «очередям». Щеки раскраснелись, волосы развевались, глаза горели. На глазах шокированных евреев гурия превратилась в фурию. Но хуже всего досталось Шаулю – лицо его приобрело трупно-аристократический зеленоватый оттенок, он схватился за голову и зашагал куда глаза глядят. После этого два дня невесть где пропадал, а когда вернулся, ни то что лечь с бедной Марион, а подойти к ней был не в состоянии.
Вот нечто подобное и вышло сейчас у Ниссима с образом пастуха, бросающего камень. Где бы Ниссим в тот день ни находился, стоило ему закрыть глаза, образ этот начинал преследовать его. Спустя час после встречи закрыл глаза – пастух, открыл – кладбище на одну могилу. Вечером пришел домой; закрыл глаза – пастух, открыл – родной эшкубит, дети, жена. Пошел в синагогу; закрыл глаза – пастух, открыл – евреи молятся.
Утром... утром пришло решение.
Много месяцев спустя рав Хаим как-то зашел к Ниссиму в загон для овец. Ниссим был занят тем, что выкармливал из соски новорожденного ягненка, которого бросила легкомысленная мамаша. «Ну как? – спросил рав Хаим. «Плохо», – отвечал Ниссим. – Занялся бы всем этим пораньше – Хаггай был бы жив». Но Хаггая было уже не вернуть. И когда Ниссим отправился покупать первую партию овец, цель у него была одна – чтобы других детей – не дай Б-г! – не постигла участь Хаггая.
Через несколько дней после встречи с пастухом Ниссим повел овечек в то самое вади, где убили Хаггая. День выдался спокойный, солнечный.
«Вы хотите, чтобы мы чувствовали себя в осаде, – думал Ниссим. – Вы хотите уничтожать нас по одному. Вы хотите, чтобы земля оставалась вашей, а поселение наше оказалось временным инородным наростом на ней. Не выйдет!»
Но поначалу вышло. На горке, прямо напротив солнца, появилась фигура в платке, перевязанном