четырнадцатилетний Каховский, разбежался, в доме поселились наполеоновские офицеры. Вместе с ними мальчик ходил на добычу. Как-то среди трофеев взяли несколько склянок варенья. Каховский неосторожно сунул палец в узкое горлышко и не мог вытащить. Французы потешались, спрашивали, как он поступит. «А вот как!» И мальчик стукнул склянкой о голову одного из насмешников. Это так ошарашило французов, что они ограничились тумаками и выгнали его вон.
— На подобное отважится лишь храбрец с пеленок, — шутливо завершал Бестужев.
Сколько в этой истории истинного, сколько выдуманного, оставалось решать слушателям.
Каховскому тоже хотелось иногда пошутить, но не умел, был на людях сумрачен, застенчив.
Давнее происшествие Бестужев переиначивал, уже не склянку с вареньем, а бутылку шампанского бил малолетний Брут о галльскую голову, не бутылку — полдюжины.
Петр Григорьевич улыбался побасенкам. Возразил лишь однажды. Против морали, какую Бестужев ни с того ни с сего извлек из этого эпизода. Он уверял, что ранний подвиг Каховского совершен во имя российского государства.
— Господа, почтеннейший Александр Александрович ошибочно толкует пружины отроческого поступка, — опроверг Каховский.
Взбодренные клико, сотрапезники шумели в зале ресторации «Лондон», их не занимали «пружины», которые норовил объяснить Каховский. Но не на того напали.
Встав из-за стола, Петр Григорьевич с каменной миной ждал, пока возобладает тишина. А потом прочел лекцию о разнице между понятиями «отечество» и «государство». Русским лишь недавно даровано право писать и произносить слово «отечество», Павел заменил его «государством» и отправил в крепость полковника Тарасова, упомянувшего в письме императору запрещенное «отечество». Для блага отечества должно жертвовать всем, не только жизнью, Каховский принес бы на алтарь и отца своего…
Бокалы недвижны, сигары замерли на полпути ко рту. Все внимают Каховскому. Настороженнее всех — Бестужев. Он и впрямь обмишулился, брякнув про государство, — русскому сердцу многое говорит именно слово «отечество»…
Все внимательно слушают Каховского. Окрыленный, он летит от отечества к нации, народу, кровью своей избавлявшему Европу от Наполеона.
— Где же, кого, однако, спасли мы, кому принесли пользу? За что кровь наша упитала поля Европы? Может быть, мы принесли благо самовластию, но не народу.
В тот день Бестужев заново узнал Каховского. Ожесточившийся отшельник не уступал многим столичным витиям.
Они гуляли по вечернему Петербургу, Бестужев внимал Каховскому, имевшему собственный взгляд не только на историю России, но и на европейские катаклизмы, на следствия наполеоновских войн, на метаморфозу Александра («Некоторое время император Александр казался народам Европы их благодетелем; но действия открыли намерения, и очарование исчезло! Сняты золотые цени, увитые лаврами, и тяжкие, ржавые железные цепи давят человечество»).
Потом о запретных книгах, о шпионстве…
Умеет думать и обдуманно парировать, дивился Бестужев. Это умение он почитал редким даром. Если Каховский им обладает, справедлив ли Рылеев, взирающий на него только как на исполнителя, удел коего осуществить приказ и — сгинуть?
Девиз «выполни и прими свой жребий» чем-то коробил Бестужева. Слегка коробил: исполнитель сам вызывался, отстаивал свое право на эту роль.
В видах заговора Рылеев поощрял соревновательство между будущими исполнителями, удерживал одного, подталкивал второго, сохраняя за собой привилегию конечного решения. Когда сверх меры кипятился Якубович, Рылеев поучающе наводил перст на Каховского: скромно ждет своего часа. Бунтовал Каховский: доколе медлить, филантропствовать, уходить от неминуемого кровопролития? — Рылеев давал понять, что имеются и такие, кто являет терпение, не требуя назвать громкие имена состоящих в обществе. Укоризна с оттенком угрозы — но смиришься, пеняй на себя.
Смирение давалось Каховскому трудно. На рылеевскую угрозу он отвечал своей: пойдет и откроется полиции.
— Подставишь собственную голову и головы прочих членов, — перебивал Рылеев, — их семьи.
Загнанный в угол, Каховский шел на попятный, клялся в верности, послушании. Однако союз его с Рылеевым грозил разорваться в любую минуту.
Во время долгого осеннего гуляния по аллеям Летнего сада — вечерние сумерки сменились ночной тьмой, там и тут прореженной фонарями, — Бестужев хотел упрочить этот союз и выказал новое расположение к Каховскому:
— Ты воистину сверкал красноречием и обходился без шуток.
Он был выше Каховского, шагал широко, махал руками. В своих грубых сапогах, поношенной шинели коротконогий Петр Григорьевич едва за ним поспевал, и это подстегивало его вечную обидчивость.
— Какие шутки?
Жалея о сорвавшемся с языка, Бестужев выкручивался. Он понимает, что Каховский шутил, грозя выдать заговор, но кто-то возьмет за правду.
Разговор обретал нежелательный наклон. Однако Каховский, видя в Бестужеве союзника, разоткровенничался.
Не открывая ему всех планов, Рылеев ведет речь об истреблении царствующей фамилии на новогоднем маскараде в Зимнем дворце, доверяет Каховскому осуществить убийство.
— Не откажусь погибнуть ради отечества…
Петр Григорьевич мерз, жиденькая шинель не спасала на сыром ветру.
Бестужев согласился: между принесением в жертву собственной жизни и собственной чести — разница. О том говорил и Рылееву, чей замысел — беречь незапятнанную репутацию общества.
— Как надеется ее соблюсти? — обогнав Бестужева, Каховский остановил его. — Можно ли смыть подтеки крови?
Тому, кто умертвит царскую фамилию, дадут все средства бежать из России.
— Если попадется? — маленький Каховский все еще стоял на пути рослого Бестужева.
— Должен показать, что не причастен к обществу.
Он видел противоречие, но не видел, как его избежать. Устранить царскую семью легче, чем нравственные последствия этого.
Петр Григорьевич уловил зыбкость аргументов, снова накинулся на Рылеева. Готов жертвовать жалкой своей жизнью ради общества и отечества, но ступенькой для умников не ляжет, увольте…
Наутро Каховский сделал новый демарш Рылееву, тот применил безотказный метод: сказал, что обманулся в чистоте помыслов Петра Григорьевича. Не желает стать жертвой — найдутся более достойные. Вечером Рылеев попенял Бестужеву за болтливость.
Каховский утвердился в добром чувстве к Бестужеву — искренен, не алчет для себя выгод. После памятного променада по Летнему саду он поверял Бестужеву свои многообразные беды. Еще в лейб-гвардии Егерском полку из юнкеров разжаловали в рядовые, перевели в армию; и позже, вплоть до отставки, не однажды подвергали штрафам, наказаниям за шалости и проступки, сходившие другим с рук. Неумолимо преследовали его и любовные поражения.
Бестужев выслушивал горемыку смиреннее, чем ему было свойственно…
Однако этим воскресным вечером, глядя, как Каховский разоблачается, поднявшись на цыпочки, вешает шляпу, Бестужев огорченно ждал совершенно липших излияний, которые — никуда не деться — обрушатся на него.
— У нас, Петр Григорьевич, в углу дрова свалены.
Они были между собой на «ты» и на «вы». «Петр Григорьевич» — «вы», «любезный Каховский» — «ты».
Дрова Каховскому не помешали, но неловко задетая кочерга с грохотом упала на пол. Он нагнулся за ней, толкнул сапогом поленья…
В комнате Бестужев подвинул ему стул, на котором только что сидел Рылеев. Сам, как обыкновенно, устроился на софе в любимой позе и стал ждать.
Каховский мялся, молчал, потом достал трубку, закурил от свечи. Стиснул мундштук мелкими зубами,