говорили они, — а нас опять заставляют потеть на барщине. Мы избавили родину от тирана, а нас опять тиранят господа». Войска, от генералов до солдат, пришедши назад, только и толковали: «…как хорошо в чужих землях».

Покуда говорили о всем том беспрепятственно, это расходилось на ветер, «ибо ум, как порох, опасен только сжатый». Еще ласкал луч надежды. Но вскоре угас, начались гонения. «Люди, видевшие худое, или желавшие лучшего, от множества шпионов принуждены стали разговаривать скрытно — и вот начало тайных обществ».

(В том только ли исток, мрачно улыбнулся Николаи. Наличествовали злонамеренные идеи, вынесенные с чужбины, и не одни лишь мечтавшие о лучшем соединялись в заговорщицкие общества. Он сам тоже желал лучшего, тоже сокрушался из-за непоследовательности коронованного старшего братца и мысленно укорял его. Но одно дело он, особа императорской фамилии, кому ниспослано истинное видение судеб российских, а другое — они, в своих суждениях идущие от низших классов, от невежественных работников. Не им судить о положении и грядущем отечества.)

Однако Бестужев-второй из своего каземата судил. О дурном устройстве дорог, обнищании губерний, злоупотреблении исправников и даже угнетении дворян. Назвав многие беды и перейдя к следующим, он счел, что сказано недостаточно. Но возвращаться не хотел и добавил внизу два примечания. «О притеснениях земских чиновников можно написать книгу. Малейший распорядок свыше дает им повод к тысяче насилий и взяток…» Еще о поведении русских дворян: «Негры на плантациях счастливее многих помещичьих крестьян. Продавать в розницу семьи, похитить невинность, развратить жен крестьянских — считается ни во что и делается явно. Не говорю о барщине и оброках…»

Прежде Бестужев не питал страсти к экономическим наукам. Но виденное в поездках, слышанное, пусть и краем уха, западало в сознание и сейчас в каземате с сырыми разводами на стенах, после прошлогоднего наводнения, выливалось стройным и последовательным изложением. Чем дальше, тем сильнее удивлявшим адресата.

С неожиданным знанием арестант писал о классах и сословиях — мещанах («класс почтенный и значительный во всех других государствах, у нас ничтожен, беден обременен повинностями, лишен средств к пропитанию…»), о солдатах («роптали на истому учениями, чисткой, караулами»), офицерах (роптали на «скудость жалованья и непомерную строгость»), а также о матросах… О всех с обстоятельностью, мотивами; картина складывалась горестная и тревожная.

«Словом, во всех уголках виделись недовольные лица) на улицах пожимали плечами, везде шептались — все говорили: к чему это приведет? Все элементы были в брожении. Одно лишь правительство беззаботно дремало над волканом, одни судебные места блаженствовали, ибо только для них Россия была обетованной землею. Лихоимство их взошло до неслыханной степени бесстыдства. Писаря заводили лошадей, повытчики покупали деревни, и только повышение цены взяток отличало высшие места, так что в столице под глазами блюстителей производился явный торг правосудием. Хорошо еще платить бы за дело, а то брали, водили и ничего не делали».

Бестужев впервые перевел дыхание. Не слишком ля он? Не зарвался ли? На минуту возобладало благоразумие.

«Вашему императорскому величеству, вероятно, известны теперь сии злоупотребления, но их скрыли от покойного императора».

(Он и не подозревал, насколько угадал в масть. Эта фраза надломила предубеждение императора. Они понимают, что он — не чета покойному брату. От его нацеленного глаза ничего не укроется. Не хуже их ему ведомы государственные несовершенства, но, в отличие от них, сумеет с ними управиться. Без липшей болтовни, без подлых посягательств.

В холодной душе императора шевельнулось что-то отдаленно напоминающее сочувствие. Нет, сочувствовать злоумышленникам он не мог, не желал единения с ними даже в малости. Но не хотел отказывать автору в некотором здравомыслии и зоркости. Чувство это пошло на убыль по мере дальнейшего чтения.)

Теперь Бестужев не мчал, закусив удила. Он не без хитрости выгораживал заговорщицкое общество. Искал ему оправдание в прошлом России и в затянувшемся междуцарствии (чем вызвал новую злость Николая). Заверял в мирных намерениях и благих целях: «Мы думали учредить Сенат из старейших и умнейших голов русских, в который надеялись привлечь всех важных людей нынешнего правления… Палату же представителей составить по выбору народа изо всех состояний».

(Опять болтовня о Сенате, народном представительстве, болтовня, коей император сыт по горло. И все эти прожекты, касающиеся до просвещения, коммерции… Впрочем, насчет улучшения дорог, уменьшения армии, на треть всех платных чиновников, привлечения английского капитала, ограничения запретительной системы он и сам подумывал. Тем более что узник Никольской куртины, рассуждая о транзитной торговле, видел надобность в том, чтобы ее удерживали в русских руках, и вообще рисовал себя патриотом, советовал «жить со всеми в мире, не мешаясь в чужие дела и не позволяя вступаться в свои, не слушать толков, не бояться угроз, ибо Россия самобытна и может обойтись на случай разрыва без пособия постороннего. В ней заключается целый мир…».

Николай остановился, задумался. Задумчиво читал он и следующие два листка. Но вскоре вскипел. И было из-за чего. Тем паче, что дальше шло написанное водянистыми чернилами.)

Бестужев и не замечал, как пустела оловянная чернильница. Спохватился, но вызывать тюремщика не хотелось. Он нерасчетливо плеснул в чернильницу воды из железной кружки…

Выгораживая сообщников, менее всего пекся о собственной голове. «…Если бы присоединился к нам Измайловский полк, я бы принял команду и решился на попытку атаки, которой в голове моей вертелся уже и план». Далее — того хлеще: «Признаюсь, я не раз говорил, что император Николай с его умом и суровостью будет деспотом, тем опаснейшим, что его проницательность грозит гонением всем умным и благонамеренным людям… что участь наша решена с минуты его восшествия, а потому нам все равно гибнуть сегодня или завтра».

Тут бы и поставить точку. Но после минутного раздумья он дописал еще дюжину строк о собственном раскаянии, о надежде на императора, равного своими дарованиями Петру Великому, превосходящего Петра… Не скупясь на грубую лесть, отдававшую иронией.

(Немало вычитавший из этого письма Николай, хоть и чувствовал в нем приторное подобострастие, но иронии не замечал. Он уже успел привыкнуть к лести как к должному. И если узник принимал правила взаимоотношений с императором, это свидетельствовало в его пользу.

Николай Первый велел правителю дел Следственного комитета Боровкову перебелить письмо штабс- капитана Бестужева-второго и копию оного вернуть императору.)

* * *

Автор же, завершив послание царю, продолжал макать свое размочаленное перо в водянистые чернила. Он уносился в безвестное, темное, глухое…

Все эти арестантские дни в мозгу пульсировала строчка; не сразу припомнил, да, из эпиграфа к одной из глав «Ревельского турнира»:

Но бьет минута пробужденья!

Бьет, бьет, бьет… Зарождались и гасли строфы.

И тайный подвиг роковой Желал бы разделить с тобой…
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×