Нанес визит высокий, с серебром в гриве Мысловский, протопоп Казанского собора, пекшийся о грешных душах злоумышленников. В священнике уживались чистосердечие и хитрость, сострадание к узникам и верность правительству. Он ободрял упавших духом, выслушивал долгие исповеди, которые — не целиком — сообщал Следственному комитету. Служил богу, но и для черта про запас кочергу хранил.

Несколько дней назад Бестужев спросил его об участи Рылеева. «Бог милостив», — Мысловский возвел очи горе. «Император?» «Милосерд».

Бестужев уверовал в помилование и теперь, встретив Мысловского бранью, пальцем с грязным ногтем указал на дверь…

В двадцатых числах июля началось великое переселение заключенных. Некоторым повезло — попали в казематы с окнами на Неву. Дозволялись свидания: раз в неделю, при плац-адъютанте.

Матушка ужаснулась, увидев Сашу в госпитальном халате, и принесла спешно — потому втридорога — сшитую венгерку.

Она сгорбилась, как-то скукожилась, выплаканные глаза утратили синеву. Куда девалась победительность, с какой восседала Прасковья Михайловна за праздничным столом? Она это была?

Вопрос двоился, дробился: они ли то были? они ли, братья Бестужевы, вели вольный разговор, смеялись, шутили?

Он готов мириться с потерей друзей, альманаха, с концом сладостной жизни гвардейца-адъютанта. Но братья в кандалах! Но маменька, сестры!.. Гнев, перемешанный с жалостью, вырывался рыданьями.

Стражник поднимал клеенчатый лоскут над окошком в двери. Узник опять не в себе. Господские слезы даровые. Как у баб.

На свидание приходили сестры, случалось, под видом кузин и поклонницы из додекабрьской эпохи.

Бестужев острил, пытаясь вернуться к самому себе. За горло хватал вопрос: жизнь или память? Одно двух. Жить, вспоминая, невозможно. Но и память не вытравишь, не изобретена такая кислота.

Смех звучал жалковато, остроты — вымученно. Матушка не сдерживала слез. Все четверо сыновей изменились, но вовсе другим стал Александр, более остальных делавший вид, будто он — прежний.

Ожидая его расспросов, Прасковья Михайловна навела справки о семье Рылеева. Но он не заикнулся о Наталье Михайловне. Настойчиво вникал во все, касавшееся до маменьки и сестер, сыпал вопросами о братьях — как выглядят, в каком настроении? запасена ли одежда для путешествия в Сибирь? Лиошеньке шепнул:

— Дом на Седьмой линии будет не по карману. Надобно новый, поменьше.

Только резвые поклонницы узнавали Бестужева, — душку, говоруна-весельчака. И дивились: до чего мало отпечаталось на нем полугодичное ожидание смерти.

* * *

5 августа казематной дверью стукнул плац-майор Трусов:

— Готовьтесь к отъезду. Нынче вечером.

Когда начало смеркаться, Трусов повел узника к коменданту. Советовал остерегаться фельдъегерей, в дороге не говорить по-французски, вести себя смирно.

В комнате хромого Сукина, украшенной портретом Николая, уже толпились Матвей Муравьев-Апостол, брат казненного Сергея, поджарый Якушкин с татарскими усиками, гладко выбритый Арбузов, широколицый, задумчивый Тютчев.

На Арбузове и Тютчеве, не имевших родственников в Петербурге, куртки и шаровары из серого толстого сукна. И Якушкин с Муравьевым-Апостолом одеты скромно. Синяя с черными шнурками венгерка Бестужева выглядела неуместно нарядной.

Комендант Сукин, постучав о пол деревянной ногой, добился тишины, Запинаясь, огласил высочайшее повеление отправить узников в Финляндию, в крепость, наказал слушаться фельдъегеря.

Бестужев выступил на середину, одернул венгерку и ни с того ни с сего назвал Сукина чуть ли не отцом заключенных… Арестанты оторопели: они не выносили придирчивого, тупого коменданта. Сукин растерялся. Быть отцом злодеев-заговорщиков не входило в его обязанности, государь услышит, вообразит, будто старый комендант дает поблажки преступникам. И хромой генерал сердито топнул деревяшкой: излишнее славословие, он строго блюл свой долг. Для пущего устрашения присовокупил: кто посмеет говорить на языке французском, будет закован в железа.

Все донельзя смущены, Бестужев — сильнее всех. Все витает, плавает, и вот — вылилось дурацкой речью.

Он забился в угол тряской повозки, у ног мешок, собранный матушкой; рядом сел жандарм.

Суждено ему когда-либо увидеть этот город, светлые прямоугольники окон, за которыми течет жизнь, чужая, безразличная к уделу арестантов?

Петербургская застава, как граница. По одну сторону все, что сделало его самим собой: семья, друзья, литература, женщины, книги, портные, парикмахеры, лихачи, рукописи, запертые в ящиках шкафа, корректурные листы; по другую — жестокая неизвестность.

Дым от лесных пожаров сгущался, лошади теряли дорогу, ямщики бестолково бранились.

Станционный дом в Парголове зазывал радушным огнями, на крыльцо высыпали родственники, друзья. Прасковья Михайловна привезла пирог с грибами, квашеную капусту.

Бестужев усадил за свой стол Арбузова и Тютчева. Наткнувшись на Мысловского, смиренно согнулся: «Благословите, отче». Священник ждал покаяния, но Бестужева след простыл.

Кто-то высказал надежду, — при коронации каторгу заменят поселением в Сибири. «Непременно заменят», — возликовал Бестужев. Будущее волшебно озарялось. Братья селятся вместе, трудятся, изучают науки, к ним поселяются сестры, маменька…

Утром расставались без горечи. Ветер, тянувший финских утесов, развеял удушливую гарь.

Жандармы дремали, узники невозбранно беседовали. Когда на станциях голоса звучали слишком громко, сонно двигающийся фельдъегерь Воробьев, вопреки наставлению плац-майора Трусова, добродушно просил:

— Парле франсе, мусью.

Пусть себе лопочут по-французски. Он того не разумеет, с него взятки гладки.

— Трудно на Руси искоренять крамолу, — шепнули Бестужев Якушкину, — фельдъегеря, и те спустя рукава несут службу.

Виной тому не только леность, но и брезгливость к доносам, полагал Иван Дмитриевич, возможны также и скрытно сочувствующие, сострадающие. Попадаются такие, у которых собственные суждения.

Вскоре Бестужев убедился в правоте Якушкина.

Обедая, заговорили о причинах краха. Якушкин доказывал, что они — в поспешности. Обществу надлежало быть фундаментом великого здания. Над фундаментом постепенно выросли бы этажи. Вместо того — вылезли наружу, захотели быть на виду, словно карниз.

— И потому упали вниз, — очнулся ото сна фельдъегерь Воробьев.

Может, и не спал, все слышал и соображал свое?

Да мы сами Ведь с усами, Так мотай себе на ус.

От Роченсальма к форту «Слава» арестантов вез шестивесельный катер. Каменный остров надвигался, каменная башня на нем ширилась, росла вверх, заслоняя море, небо.

Ты сызмальства бредишь таинственными крепостями, вот и получай, воспаряй сколько угодно. Здесь испустишь последний вздох.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×