Далекое время возвращалось строфами, в которых слышался отголосок рылеевских «Дум». Снова ожил строчки, вспыхнувшие во тьме каземата Никольской куртины после письма императору, ожили и легли в поэму. Словно родились для нее.
Беспробудным зимним сном, хрипло кашляя, спит форт «Слава», конвоиры лениво бродят по сводчатым коридорам. При огарке Александр Бестужев горбится на дощатым столиком, лишь под утро опускаясь на соломенный тюфяк арестантской кровати.
Написав две главы (задумано пять), он просит товарищей выслушать историческую пиесу в стихах. Дабы сборище не выглядело тайным, хочет сделать это за чаем у Хоруженко. Поручик согласен. Если какой-нибудь злонамеренный душок — его не проведешь, — остановит и доложит по начальству.
Автор читает зычно, в пиитической манере. Ему внимают, вежливо отодвинув стаканы с недопитым чаем. Помолчав, обрушивают порицания: «Где же история?», «где живые натуры?», «где действие?..»
Бестужев улыбается — до чего похоже на собрания в квартире Рылеева; улыбается и отбивается. За каменными крепостными стенами шумит «Irritabile genus vatum» [30].
Бестужева не обескураживает критика, он несказанно рад. Какая у них страсть! Сила духа! Мысли!
Молчал только хозяин. По рыжим усам Хоруженко текли медленные слезы. А чего разнюнился? поэма проняла? сокрушается из-за скорого перевода — теряет тепленькое местечко? лишается цивилизованного общества?
Многого не понимал Бестужев. Понимаемая жизнь кончилась.
Еще накануне Нового года заявился генерал-губернатор Финляндии Закревский собственной персоной. Этому предшествовали две недели истового служебного усердия: казематы под замок, общие прогулки под запрет, чаепитий у коменданта как не бывало. Бестужев шумно втягивал широким носом воздух: «Начальством пахнет».
Закревский, однако, прибыл без помпы. Хоруженко не замечал, выскобленные полы не оцепил. С узниками держался почти как ровня.
У арестантов к этому времени запасы чаю, табаку, сахару иссякали. Надвигались зимние вечера без трубки, без кружки круто заваренного чаю.
— Сие не угрожает, — уверил генерал-губернатор. — Вот вам от меня…
Солдат внес ящик с табаком, сахаром, цибиками чая.
— Некогда я от вас получал презенты, теперь мой черед дарить.
Закревский числился в списке, по которому Рылеев с Бестужевым рассылали «Полярную звезду», — какие-то нити незримо тянулись из додекабрьской поры…
В сырой, промозглой камере издатель «Полярной звезды» беседует с генерал-губернатором. Закревский, но снимая бекеши, устроился на табурете.
Слишком велико все же неравенство между собеседниками. Читатель не без околичностей вопрошает: что ждет российскую словесность? Не оскудеет талантами родимая земля, надеется Бестужев, грядут новые, не слабее, чем аз многогрешный.
Хочется крикнуть: не спешите нас хоронить, я из колодца еще подам голос. Попросить у генерал- губернатора пачку бумаги, достать из-под подушки табачную обертку, покрытую стихотворными строками… Но время высокопарных излияний отошло.
Генерал-губернатор Финляндии, кхекнув, поднимает с табурета свое тяжелое тело, облаченное в долгополую бекешу.
Получили посылки, книги и остальные узники. Медвежьи сапоги от тещи Якушкина всех заставили призадуматься: к чему бы это?
Там, на воле, друзья и близкие обивали пороги, узнавали новости, строили планы. Арестанты строили лишь догадки. У Закревского благожелательство не доходило до откровенности. Личные симпатии, конечно, но — служебное положение, господа, обязывает… Губернатор оставил обласканных арестантов в неведении и некотором замешательстве.
Надвигалась бесконечность тоскливых ночей и дней в фортславской «гробовой квартире».
Якушкин и Муравьев-Апостол уверяли, что форт не на век, они еще увидят солнце не через решетку.
— Воля?! — горячился Бестужев. — На нас станут смотреть с невыгодной стороны. Кому любы