В Гааге
До Харлема я занимал в гаагском поезде один целое купе. Потом напротив меня расположилась молоденькая мама с сынишкой. Светловолосый мальчуган лет четырех имел при себе игрушечного медведя и, как вскоре выяснилось, леденцы. Некоторое время он испытующе смотрел на меня, а затем сообщил:
— Я еду к бабушке в Гаагу. Ночевать.
Всегда я удивляюсь как подарку, когда при виде меня ребенок не разражается рыданиями, а заговаривает со мной.
— Вот и отлично, — сказал я.
Он кивнул с широкой, удовлетворенной улыбкой, обозначившей на его щеках две ямочки. Это было веселое, непосредственное создание, и у матери хватало здравого смысла не одергивать его. Улыбаясь, она предоставляла ему полную свободу действий.
— Ты тоже едешь в Гаагу? — спросил он.
— Да, — ответил я.
— Тоже к бабушке?
— Нет, к маме.
— И к папе?
— Нет.
— Почему — нет?
— Потому что мой папа давно умер.
— Его застрелили? — поинтересовался он.
— Слава богу, нет, — сказал я, — он просто умер.
Внезапно он бросился к окну и в восторге закричал:
— Будозер!
Мы проезжали мимо котлована, где вгрызался в землю огромный бульдозер.
— Дома у меня тоже есть будозер, — с гордостью сообщил он. И посмотрел на меня. — Леденец хочешь?
— Я не ем леденцов, — сказал я, — но от внука слыхал, что это очень вкусно.
Он положил в рот леденец. До того огромный, что малыш полностью лишился возможности продолжать беседу. Поезд остановился, в наше купе вошел средних лет мужчина и сел рядом со мной. Мальчуган справился с леденцом и критически оглядел нового пассажира. Потом с некоторым сочувствием в голосе заметил мне:
— Теперь до самой Гааги тебе придется сидеть рядом с этим дядей.
Мужчина, шелестевший утренней газетой, вздрогнул от неожиданности и сказал:
— Я с удовольствием посижу с твоим папой.
У спортсменов это называется «удар мимо ворот», но, возможно, мужчина ошибся на целое поколение просто потому, что плохо видел и носил очки.
— Почему ты с удовольствием посидишь с моим папой? — спросил парнишка.
— Ну, потому что мне приятно, — сказал мужчина.
— Ты что, знаешь моего папу?
— Нет, не знаю.
Даже на международных конференциях люди не проявляют такого полнейшего непонимания.
— Посмотри, еще один будозер, — сказал я.
По счастливой случайности мы снова проезжали мимо котлована, на краю которого возвышалась эта громадина. Мальчуган долго смотрел в окно. Потом спросил:
— В Гааге ты поедешь на трамвае или на такси?
— Пойду пешком, — ответил я.
— А ты пойдешь по маленькой дорожке под мостиком? — спросил он чуть ли не с надеждой.
— Да, — кивнул я, потому что не хотел отбирать у него этот мостик.
— Мы там поедем на трамвае, — объяснил он. — Когда увидишь меня в окне, помаши, ладно?
Я обещал. В Гааге он помог поезду остановиться, изо всех сил тормозя правой ногой. На перроне его мама пошла купить цветы. Когда я спускался по лестнице, он окликнул меня. Широко улыбаясь и прижимая к груди медведя, он сидел на корточках за прутьями решетки и махал мне вслед. Я тоже с улыбкой оборачивался и махал в ответ до тех пор, пока не прошел через контроль. День начался хорошо, У меня появился друг.
Сегодня хорошая погода?
Самое замечательное в писательском ремесле то, что ему невозможно научиться.
Можно научиться самым мастерским образом очистить селедку или обстругать доску.
Но не родился еще писатель, который, довольно потирая руки, встанет из-за рабочего стола и скажет жене: «Полный порядок, Мари, я только что добил специальную литературу, теперь я умею писать».
Но если вопреки ожиданиям он все-таки родился, то я не рискну совать руку в полымя его прозы.
Нет, научиться писать невозможно.
Это вечная проба пера: может, сегодня получится? — вечная надежда на удачу. И сколько блаженства в этих муках. Только представить себе, что в один прекрасный день вдруг сядешь и начнешь писать так же легко и просто, как чистят селедку или стругают доску. Вот был бы ужас. Ведь тогда тебе уготована пустыня иссушающей душу тоски. Ты навсегда распростишься с той полной опасности, прекрасно-отвратительной и отвратительно-прекрасной формой жизни, какой является писательство. В совершенстве владея профессией, ты будешь пописывать одной левой и уныло влачить это тяжкое бремя до конца дней своих.
Такого я не хочу.
Нет, чудо писательской профессии в невозможности достичь совершенства, ибо лишь тогда обеспечена тебе необозримая череда светлых, сумрачных и черных дней, пресечь которую дано лишь смерти.
Проба пера, и не более. Проба пера: может, получится?
А иногда, когда тебе кажется, что вот наконец получилось, испытывать ни с чем не сравнимое счастье. Но зачастую, как выясняется впоследствии, ты радовался напрасно, не получилось у тебя ровным счетом ничего. А значит, запущенная тобою красавица ракета в цель не попала, и все твои восторги были преждевременны.
Но и в этом есть свой смысл.
На этом держится ветер.
Вечный ветер сладко-горького сомнения.
Один пожилой коллега как-то говорил мне:
— Иногда среди ночи я просыпаюсь и с ужасом думаю: завтра утром я позабуду все слова. И больше их не вспомню. При этой мысли меня прошибает холодный пот.
Таково отчаяние, темная сторона счастья.
И тем не менее стоит попробовать еще раз.
Бывают дни, когда перо- не желает сдвинуться с места. Что хочешь, то и делай: не желает, и все. Но если ты, невзирая ни на что, упрямо продолжаешь свои отчаянные попытки, перо внезапно возвращается к жизни и заводит хоровод слов, на который ты смотришь с восторгом, как ребенок на ветряную мельницу.
Видишь? Все опять пошло на лад.
Здесь нет ни капли той уверенности, с какой очищают селедку или стругают доску. Ни капли. Выкинь это из головы. Здесь тебя всегда подстерегают тернии или розы.