истончился до почти полного исчезновения. Он был серым призраком, сидящим в полосатой паре за более чем изысканным столом, и тем не менее он был также и Просперо — хотя (достаточно ироническая деталь) в его собственном замке никто бы не заметил его просперического воздействия, ибо он не в силах был и на йоту изменить составляющие прихлебываемого нами ароматнейшего кофе. Здесь, вероятно, не было ничего подвластного фантастике. И этот факт стал для меня источником горького разочарования. Я ведь хотел, чтобы его жилище оказалось местом, всецело посвященным чудесному.

Разочарован я был, так сказать, и на житейском уровне, ибо в глаза бросалось, что с обывательской точки зрения он был очень богат, в то время как я-то, напротив, очень и очень беден. И, как частенько бывает с бедняками, мне казалось, что богач способен оправдать свое благосостояние, только щедро и броско его демонстрируя. Моя пристрастность раздражала меня; я презирал его безупречный вкус. Если бы я был так богат, как он, ну что ж, я бы каждый вечер жарил на вертеле павлинов. Кроме того, хороший вкус всегда навевал на меня скуку, и здесь, в ставке врага, мне было скучновато. И вот, чтобы оживить свой угасший интерес к окружающему, я вполне намеренно напомнил себе, что являюсь тайным агентом противоположной стороны. Они не были неприятелем. А я — был.

Белое вечернее платье романтической викторианской героини шелестело вокруг лодыжек Альбертины и облепило, словно иней, ее янтарные груди, но я бы предпочел, чтобы она явилась в травестийном облачении посланца или лее вышла к столу нагой, с волосами, украшенными маками, как она взяла за моду обедать в краю кентавров. Меня постигло глубокое разочарование. Я вовсе не попал в обитель чудесною. Я прошел намного дальше и достиг силового центра чудесного, где и находилась вся его лязгающая, наводящая скуку театральная машинерия. Даже если это сон, ставший явью, реальное, едва оно стало реальным, больше чем реальным стать уже не может. Пока я не знал ее, я думал, что она необычайно возвышенна; когда узнал, я ее полюбил. Но, очищая серебряным ножом поданную на десерт янтарную хурму, я засомневался, не будет ли плотское обладание Альбертиной самым великим из всех моих разочарований.

Труднее всего избавиться от привычки к сардоническим умозаключениям.

Когда мы допили кофе, Доктор извинился, заявив, что у него дела в рабочем кабинете, разместившемся в одной из башен, и, предложив мне еще одну из своих восхитительных сигар, удалился, Альбертина же спросила, не хочу ли я прогуляться и насладиться сигарой среди погожего вечера. Мы вышли в парк. Я забыл, какой на дворе стоял месяц, но по запаху догадался, что, должно быть, октябрь.

— Вот, — сказала она. — Сюда.

Перед ней открылся срез обрыва, но я знал, что открылся он только потому, что она нажала на вполне прозаическую кнопку. Ее обильные юбки головокружительно волновались перед нами, когда она повела меня вверх по круто вздымающейся расщелине в скале, тайному проходу на крышу, к стропилам гор, который вывел нас наружу в беспорядок разбросанных каменных глыб, где вращался один из передатчиков, напоминая собой преображенное мельничное колесо. Но она повернулась к нему спиной и прошла между бестолково раскиданных обломков скал под тусклой лимонно-желтой долькой луны чуть дальше; в своих вечерних костюмах мы были столь элегантны, что казались вопиющим анахронизмом, спроецированным назад, в глубь веков, на первозданное запустение. А потом мы оказались в выбитом в желтой скале полукругом амфитеатре, населенном безмолвной толпой неподвижных форм, выстроившихся рядами, колоннами и шеренгами, словно хранители этого места.

— Здесь было кладбище, — сказала Альбертина. — Его устроили индейцы до прихода европейцев — те, впрочем, сюда не дошли. А потом индейцы умерли, по крайней мере большая часть из них. Так что это все, что от них осталось.

В центре амфитеатра возвышался продолговатый курган, содержавший, чего доброго, кости моих умерших предков, и все окружавшие его немые зрители предназначены были отпугнуть грабителей могил, пум и диких собак — или любую другую тварь, которая могла бы потревожить покой спящих в земле. Индейцы изваяли из керамики, не покрывая ее глазурью, вооруженных мечами мужчин верхом на лошадях и женщин с натянутыми луками в руках, ощерившихся псов, а также урны, небольшие хибарки вместе с кухонными принадлежностями, словно намереваясь возвести целый город для земляного ополчения, этих неотесанных бурых фигур, вопиюще иззубренных временем и непогодой; заглянув в служившие им глазами дыры, можно было убедиться, что внутри все они пусты. Мы спустились по ступенчатому склону сквозь чащу из людских имитаций, и ее платье волочилось за ней следом, а волосы ниспадали на обнаженные, насыщенные цветами жизни плечи так же вольготно, как волосы друидской жрицы. Да такой и была она, вся сотканная из оттенков скал и керамики, темноты и лунного света.

Любовь — это синтез грезы и действительности; любовь — единственная матрица беспрецедентного, любовь — это древо, из почек которого, как розы, распускаются влюбленные. Преисполненная белоснежного, целомудренного величия, Альбертина вещала мне о любви среди заупокойного убранства на лысой горе, и тогда я, словно неустрашимый пловец, очертя голову ринулся прямо в ярящиеся буруны ее нижних юбок и, запечатлев на нем поцелуй, запечатал своим ртом нестриженый залог самой любви. Но зайти дальше мне не было дано — никогда. А дело было на кладбище моих праотцев.

Альбертина уселась на камень, который вполне мог быть когда-то алтарем, и поманила меня, чтобы я сел рядом с ней. Мы оказались в центре внимания незрячих глаз бесчисленной керамической публики.

— Состояние любви подобно Югу в парадоксе Хуэй Ши: «Юг имеет предел и в то лее время предела не имеет». Лу Дэмин так комментирует этот парадокс: «Он говорил о Юге, но использовал его лишь как пример. Есть зеркало и отражение в нем, но есть также и отражение отражения; два зеркала отражают друг друга, и отражения могут приумножаться без конца». Наша встреча, Дезидерио, — это высшая, последняя встреча. Мы и есть два таких рассеивающих до бесконечности отражения зеркала.

В зеркалах ее глаз я увидел, как само мое существо головокружительно разносится во все стороны и вновь собирается воедино неисчислимое количество раз.

— Любовь — это постоянное путешествие, которое не имеет никакого отношения к пространству, нескончаемое колебательное движение, покоящееся в неподвижности. Любовь сама по себе создает напряжение, которое взрывает любое наклонение времени — к прошлому ли, к будущему или настоящему. Любви присущи черты, которые роднят ее с вечным возвращением, поскольку обмен отражениями нельзя ни истощить, ни уничтожить, но это не возвращение к отправной точке, а непосредственное, лишенное всякой длительности и местоположения продвижение к окончательному состоянию экстатической аннигиляции.

Альбертина читала лекцию мне и мрачному замогильному убранству вокруг с немыслимо прекрасной весомостью, и если внимание мое блуждало где попало, то объяснялось это исключительно вызывающим озноб ночным воздухом и дразнящим присутствием в кармане преподнесенной Доктором сигары, которую, как я полагал, было бы невежливо сейчас закурить. Ну а кроме того, мои ноздри переполнял мускусный запах ее кожи. Альбертина положила руку мне на запястье, и это прикосновение наэлектризовало меня.

— Отец открыл, что магнитное поле, образованное нашим взаимным желанием — да, Дезидерио, нашим с тобой, — уникально по своей интенсивности. Это желание должно быть самой могучей силой во всем мире и, если бы удалось его кристаллизовать, стало бы некой залежью — окончательным отстоем мощнейших унаследованных ассоциаций. А ведь желание. — это к тому же и источник, питающий величайший источник лучистой энергии.

Меня впечатляла свойственная ей интеллектуальная хватка, но все же хотелось, чтобы она была чуть- чуть менее серьезной. Она в полной мере унаследовала одну отцовскую особенность. Владелец порно-шоу предупреждал меня, что с чувством юмора у Доктора не все в порядке. И тем не менее я находил ее донельзя привлекательной, когда она была такой серьезной. Стоило мне только подумать, до чего Альбертина привлекательна, как ни с того ни с сего она вдруг показалась мне точной копией ангела, которого монашенки водружали ежегодно на верхушку монастырской рождественской елки. Но она к тому же была и весьма красноречива. Ее красноречие волновало меня, как в былые времена волновала музыка Моцарта и древнеегипетская настенная живопись.

— В теории все можно свести к набору простейших элементов. Когда отец усовершенствует свою теорию, на что, вероятно, у него уйдет еще три-четыре года, он назовет это положение Принципом Несработанной Простоты Хоффмана, а полностью разобравшись в ее законах, сумеет свести все на свете к нетварным основам, из которых, собственно, и возведен мир. И тогда он разнимет наш мир на части и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату