создаст новый мир.
Что? Серый человек с моноклем, который до такой степени ненавидит человечество, что не может заставить себя взглянуть на прислугу, и сохранил привязанность к безвозвратно мертвой жене? Да. Этот серый человек. Ее черная грива щекотала мне щеку, и я дотронулся до плеча Альбертины. Ее кожа на ощупь напоминала замшу.
— Потому что мир, видишь ли, построен из этих простейших. Все остальное на свете — не более чем неуместное обрамление набора простейших элементов. Эти элементы обладают особым типом реальности, больше ничему не свойственным. Предельная, окончательная простота, Дезидерио, это Любовь. То есть, Дезидерио, Желание. Которое порождается между четырех ног в постели.
Не в силах снести подобного подстрекательства — и достаточно наивный, чтобы принять это за призыв, — я опрокинул ее на могильную насыпь и нырнул под ее взбитые, пенистые юбки. Но хотя мне и удалось забраться достаточно высоко, чтобы поцеловать ее простоту, она сопротивлялась столь умело, что на большее меня не хватило. Тогда она рассмеялась.
— Ты что, не понимаешь, что сейчас об этом не может быть и речи? — проговорила она. — Ты еще никогда не занимался со мной любовью потому, что на протяжении нашего знакомства меня во всех моих внешних проявлениях поддерживала только сила твоего желания.
Я пришел в замешательство, обнаружив, что моей телесности, моей физике перечит ее метафизика. Я ударил Альбертину по лицу своей тяжелой ладонью. Из разбитой губы проступила кровь, но она не вздрогнула от удара и не набросилась на меня с упреками.
— О Дезидерио! Скоро, уже скоро! Когда мы вместе войдем в лабораторию, ты увидишь меня такой, какая я на самом деле.
Этих слов я и вовсе не понял. Долька луны сочилась жиденьким мерзким светом цвета сепии, который крошил силуэты вокруг нас, низводя их к самым дегенеративным формам. Мой ум был смущен и обеспокоен, ибо замок чародея оказался отнюдь не пристанищем неразумия, а скорее школой невразумительной для меня логики, а Альбертина тем временем заявила, что мы должны туда вернуться, — ее отец ожидал меня, чтобы показать свои лаборатории.
Она проводила меня до его рабочего кабинета, разместившегося в высокой башне, куда нас вознес плавно скользящий лифт, и оставила перед самой дверью. Поцеловав меня в щеку, она сказала с бесконечным обещанием в голосе: «Сегодня. Позже», — и исчезла за дверью лифта, словно втянутая внутрь белая птица; я следил, как она покидает меня, с неведомо откуда взявшимся предчувствием злой судьбы. Откуда я мог знать, что, когда увижу ее в следующий раз, у меня не будет другого выбора, кроме как убить ее?
Я постучался. Меня встретил Доктор, переодевшийся в белую хламиду, — ведь он же был ученым, — но, какую бы одежду он ни носил, стать более безликим, чем он был изначально, не представлялось возможным. Холодный, серый, спокойный, бездонный — не человек, море. Я понял, что боюсь его.
Его кабинет (личная рабочая комната, внутреннее святилище, логово, обсерватория) был снабжен окнами, из которых он мог контролировать движение передатчиков, хотя, вероятно, наблюдал и звезды, поскольку на стене висела старинная карта звездного неба. Теперь мне кажется, что я, должно быть, придумал и вообразил по меньшей мере какую-то часть обнаруженной в кабинете обстановки, поскольку она так полно удовлетворила мое воображение, что меня захлестнуло недоверие, хотя я и вспомнил, как владелец порно-шоу говорил, что его бывший ученик с головой погрузился в арабские, восточные и средневековые лженауки. Наполовину это была лаборатория Роттванга из «Метрополиса» Ланга, но также и кабинет доктора Калигари и в еще большей степени — возможно, здесь я несколько ошибаюсь — лаборатория аристократического дилетанта конца семнадцатого века, который на любительском уровне занимался натурфилософией и отважился сунуться в некромантию, ибо в бутылях на полках покоились квашеные корни искореженной пытками мандрагоры, а воздух наполнял смешанный запах янтаря и серы.
Комната была в беспорядке завалена разнообразными диковинами — китовым зубом, рогами нарвалов, скелетами вымерших тварей, — набросанными как и куда попало и покрытыми толстым слоем пыли и донельзя убедительной паутины; справа, в огромном черном запертом застекленном шкафу, который владычествовал в комнате, расположились перегонные кубы, тигли, бунзеновские горелки и прочие химические принадлежности — вместе с банками, содержащими законсервированных уродов, и грудами окаменелостей столь причудливых форм, что я ни за что бы не поверил в возможность их существования, постранствуй я поменьше по свету. Слева от шкафа длинные полки прогибались под весом стоящих на них книг. По большей части книги были очень старыми, некоторые из них на арабском языке и многие — на китайском. Основной корпус его библиотеки составляли, похоже, редкие трактаты, посвященные всевозможным формам предсказаний, хотя в общем-то трудно было отыскать ветвь человеческого знания, там не охваченную. На верстаке оказалась разложена прелюбопытная коллекция оптических игрушек: чудовертка, китайская лампа с шагающим иноходцем и много других, построенных на принципе инерции зрительного восприятия. На них, в отличие от всего остального, не было ни пылинки; не иначе, они являлись объектом его сравнительно свежих изысканий. Я вспомнил, что в последнее время он пытался заменить утраченный набор шаблонов. Доктор положил руку на верстак.
— Вот на этом самом станке я в одиночку, не считая своей дочери и бывшего профессора, пальцы которого отнюдь не ослепли, собирал, выбирал и градуировал все сложные, составные явления во вселенной — еще до того, как смог приступить к их изменению.
В знак восхищения я пробормотал что-то невразумительное. Он вытащил из кармана связку ключей на кольце и отпер шкаф. Распахнувшись настежь, черная дверца открыла моему взору три длинные полки, битком забитые толстенными досье в картонных папках.
— Здесь сведены в таблицы все записи, касающиеся моих исследований.
Но меня гораздо больше тянуло взглянуть на шесть полок, отведенных под заготовки для производства изображений порно-шоу, — две полки для поддонов со стеклянными слайдами, две — для конвертов, помеченных «нег.» и содержащих, должно быть, негативы фотографических сериалов, и две — с изложницами для отливки мелких предметов из воска, аккуратно разложенными на группы, носящие над собой загадочные заголовки из разных сочетаний сгруппированных по три сплошные и прерывистые линии, например:
или же
или
и так далее.
Хоффман говорил:
— Как только шаблоны отобраны, истолкованы, нарисованы, отлиты и сочленены, я могу столь же наглядно предъявить боль, как и красный цвет. Я показываю любовь точно так же, как прямую линию. Демонстрирую страх с той же наглядностью, с какой привожу в пример кривую. Исступление и дерево, отчаяние и камень — все выставлено напоказ одинаковым образом. Я могу заставить вас воспринимать идеи органами чувств, так как не признаю существенной разницы в феноменологических основаниях этих двух типов мысли. Все на свете сосуществует в парах, но мой мир — отнюдь не мир либо/либо.
Мой мир — это мир и + и.
Я, только я обнаружил ключ к неисчерпаемому плюсу.
Его голос ни разу не возвысился над заунывной монотонностью, ни разу не выказал ни малейшего воодушевления, ни разу не попытался меня удивить. Унаследованный от него дочерью педантизм не был приправлен в нем ее обаянием или оттенен интеллектуальной страстностью.
— Какова же природа этого ключа, Доктор?
— Эротоэнергия, — монотонно промямлил он. — Вот. Тут у меня есть кое-что, что вас заинтересует.
Покопавшись в недрах шкафа, он извлек оттуда диктофон и включил его. После вступительного щелчка я услышал голос Министра. Столько времени спустя после таких перемен я вновь услышал, как он говорит. Запись, вероятно, была сделана по трансляции во время его пропагандистского обращения к жителям осажденного города.
— …и пусть реальная чума опустошила наши ряды, а от большинства зданий не осталось камня на камне, так что выжившим приходится хорониться, как крысам, среди развалин; пусть даже временами души