Он отказался от бутерброда с беконом. Полоски мяса цвета ржавчины, болтающиеся между кусками хлеба, похожими на деревянные лестничные ступеньки, казались ему едой, на которую можно было отважиться только в случае самого крайнего голода, хотя Феверс запихивала их в себя с видимым удовольствием, яростно разжевывала крупными зубами и причмокивала пухлыми, замазанными жиром губами. Лиззи передала Уолсеру кружку со свежезаваренным чаем, которым можно было обжечь горло. Все, не считая времени, было совершенно нормально.
Пища придала воздушной гимнастке сил. Она распрямилась и буквально расцвела, утираясь рукавом и оставляя на заляпанном атласе блестящие жирные следы.
– Как я уже сказала, – продолжила она, – какое-то время мы жили у Изотты в Бэттерси в окружении семейных радостей. Но особая радость – мы были всего-то в двух шагах – доплюнуть можно – от «Победы при Ватерлоо»,[27] где за очень разумную плату мы втискивались в раек и плакали над историей Ромео и Джульетты, свистели и шикали на горбатого Дика, глупо хихикали над желтыми панталонами Мальволио…[28]
– Мы очень любим Барда,[29] сэр, – отрывисто произнесла Лиззи. – Какая сильная моральная поддержка!..
– Мы еще и в оперу ходили… какая ваша любимая, сэр? Ну…
– «Свадьба Фигаро» с ее анализом классовой борьбы, – невозмутимо предположила Лиззи. Задорный смех Феверс не скрыл ее раздражения.
– Лиз, ну ты даешь! А я, сэр, просто обожаю «Кармен» Визе – такая отважная.
Прежде чем продолжить рассказ, она подвергла Уолсера бомбардировке своими глазами – одновременного средоточия вызова и нападения.
– Так и жили в Бэттерси; счастливое было время! Но из-за одной холодной зимы сильно упал спрос на мороженое, и тогда Джанни…
– Муж Изотты. мой свояк…
– С легкими у него была беда. Уже пятеро, да еще один в пузе, торговля – ни к черту, нам самим скоро стало бы не на что жить… Потом ребенок заболел, кормить нечем… вот когда мы все извелись!..
– Утром, когда старшие дети были в школе, а Джанни за работой (бедняга, со своими-то легкими в ноябрьскую сырость!), Изотта оставалась с больным ребенком, я резала цукаты, а Феверс учила за прилавком азбуке четырехлетнюю девочку…
– …конечно, я понимала, что любимчиков быть не должно, и любила их всех, как своих… но… моя Виолетта…
Она протянула руку к фиалкам с улыбкой, не предназначавшейся для глаз Уолсера.
– Виолетта сидела у меня на коленях, мы следили за похождениями А, Б и В, как вдруг затрезвонил колокольчик и в магазине появилась невероятно странная дама: в одежде времен ее же молодости (а ей было далеко за пятьдесят) – в шифоновом платье, болтающемся, как на вешалке поверх огромной кучи нижних юбок из тафты, так что поначалу трудно было определить ее худобу, хотя от дамы этой буквально остались кожа да кости. На голове – старомодная шляпка из выцветшего атласа с козырьком и черной отделкой по бокам, а лицо прикрывала такая плотная черная вуаль с мушками, что лица не разглядеть.
– Позвольте мне пройти в дальнюю комнату, крылатая Ника, – проговорила она голосом, похожим на гуденье телеграфных проводов.
– Завидев мою посетительницу, Виолетта заплакала, я отвела ее на кухню к Лиззи, которая тут же успокоила девочку орешками с цитроном, однако сама я была настолько потрясена этим появлением, что усадила даму у камина на самый лучший стул – сразу было видно, что дама из приличных: подергивалась как-то нервно, суетилась – не то, что я. Она протянула ладони к огню; на них были такие «прабабушкины» митенки, и было видно, что руки ее – кожа да кости. «Кажется, вам несладко, с тех пор как умерла Нельсон», – сказала она. «Не скажу, что все замечательно», – ответила я. Ее присутствие наводило на меня дрожь, к тому же за весь наш разговор она ни разу не приподняла вуаль. «Дело в том, Феверс, – сказала она, – что я хочу сделать вам предложение», – тут она назвала сумму, от которой у меня перехватило дыхание, и добавила: «Вам ничего не придется делать, можете не волноваться… ну если, конечно, самой не захочется…» Я поняла, что она все обо мне знает, даже то, что я была флагманским кораблем матушки Нельсон, хотя и никогда не вступала в сражение, она сама этого не хотела, а в окрестностях Лондона я была известна как девка-девственница. «Вы мне нужны как экспонат в музей женщин-монстров, – сказала дама. – У вас будет время подумать». Она поднялась, чтобы уйти, и оставила на камине визитную карточку; я тут же выглянула ей вслед и успела заметить закрытую старомодную коляску, запряженную черным пони, а на козлах – человека, тоже в черном, как на похоронах, и к тому же без рта. Над рекой поднимался гнилой мрачный туман, и они растворились в нем, хотя я слышала стук копыт в сторону моста Челси, а колес не слышала – они были резиновые.
– Знаменитая мадам Шрек,[30] – сухо заметила Лиззи, как будто даже упомянуть это имя было ей неприятно.
Действительно, знаменитая… Уолсеру доводилось слышать это имя в мужских клубах за бренди и сигарами: о ней никогда не говорили со смешками, пьяными ухмылками или толчками в бок, но осторожно перешептывались о странных откровениях, встречавших вас за наглухо запирающимися дверями Матери Кошмаров, дверями, открывающимися неохотно, с грохотом задвижек и цепей, и захлопывающимися словно с протяжным стоном отчаяния.
«Мадам Шрек», – записал Уолсер. История принимала скверный оборот.
– Бедная моя девочка! – со вздохом воскликнула Лизи. – Если бы… если бы ребенку не стало хуже. Господи, если бы Джанни не стал кашлять гноем и совсем не слег, если бы Изотта не упала тогда на лестнице, да так сильно, что доктор был уверен, что последние три месяца жизни она пролежит пластом на кухонном диване… О, мистер Уолсер, скорбный молебен о несчастьях бедняков – это череда «если бы…»
– Если бы счета врача в ту зиму не съели все наши сбережения, и если бы не Особая служба…[31]
На этот раз пришла очередь Лиззи с силой пнуть Феверс по лодыжке, но та невозмутимо продолжала рассказ, впрочем, плавно переменив тему.
– Короче говоря, малыши голодали! О, эти непредсказуемые катастрофы в нашей семейной жизни, низвергающие таких маленьких людей, как мы, в бездну нищеты…
– «Не делай этого, Феверс!» – умолял ее Джанни и отхаркивался кровью.
– Однажды рано утром, когда все еще спали и никто не мог меня остановить, я сложила пожитки в саквояж, не забыв свой любимый талисман – игрушечный меч Нельсон, – оставила на кухонном столе записку и потащилась через мост Челси, как раз когда луна исчезала за горизонтом. Было ужасно холодно, и даже на похоронах Нельсон у меня не было так тяжело на сердце. Я дошла до фонаря на мосту, он погас, и Бэттерси скрылся в предрассветной мгле.
4
– У вас блокнот закончился, – заметила Лиззи. Уолсер перевернул его на обратную сторону. Он заточил карандаш лезвием, которое всегда носил во внутреннем кармане. Размял затекшее запястье. Лиззи, будто в награду за эти упражнения, налила в его кружку свежий чай, а Феверс протянула свою. «Пить от этой автобиографии хочется», – сказала она. Ее пышные волосы выбились из-под шпилек Лиззи и игриво торчали вдоль бычьей шеи.
– Мистер Уолсер, – серьезно продолжала она, крутанув к нему табурет. – Вы должны понять следующее: заведение Нельсон объединяло тех, кто, приведенный в смятение собственным телом, желал убедиться, что, как бы они ни были сомнительны и сколько бы за них ни платили, в основе своей плотские утехи прекрасны. А мадам Шрек… она стремилась угождать только тем, кто был не в ладах со своей… душой.
Помрачнев, Феверс на мгновение отвлеклась на приторный чай.
– Это был огромный мрачный дом в Кенсингтоне, на площади с унылым сквером, в котором остались только пожухлая трава и голые деревья. Фасад был покрыт настолько плотным слоем лондонской копоти, что вся лепнина казалась облаченной в траур. Угрюмый портик перед входом, сэр, все внутренние ставни наглухо закрыты, а дверное кольцо зловеще обернуто крепом.
После долгого громыхания и позвякивания мне открыл тот самый человек без рта, бедняга, и