грохотом открылась, она просунула свою безупречную руку (а она была именно такой) в щель и сжала руку в кожаной перчатке, держащую поднос.
От прикосновения белых пальцев Ольги Александровны рука в черной перчатке дрогнула. Ободренная Ольга Александровна сжала перчатку поласковее. С решительностью, которой Ольга Александровна не ожидала, женщина в капюшоне подняла глаза, и их взгляды встретились.
Прозвонил колокол, решетка опустилась, и Ольга Александровна осталась без завтрака, потому что поднос упал на пол за пределами камеры и каша разлилась, но ей было не до завтрака.
За шторами горел свет, но графиня, должно быть, задремала, потому что явно не заметила этого молчаливого диалога. И в тот момент, даже до того, как распахнулись ворота и выпустили их, как рано или поздно и было бы после этого прикосновения, – именно в тот момент Ольга Александровна поняла, что кто бы ни был ее обвинитель, он снял с нее все обвинения.
В тот же вечер, после отважного, хотя и осуществленного украдкой, обмена взглядами, в выскобленной изнутри горбушке хлеба Ольга Александровна нашла записку. Она пожирала слова любви с большим упоением, чем ела бы хлеб, место которого они занимали, и вполне ими насытилась. В камере, разумеется, не было ни карандаша, ни ручки, но как раз в это время у нее были месячные, и – вот она, чисто женская находчивость! – обмакнув палец в кровь, она нацарапала короткий ответ на обратной стороне записки и вернула ее в непреложной закрытости туалетного ведра тем карим глазам, которые узнала бы теперь среди тысяч и тысяч карих глаз.
Кровью собственной матки на невидимом снаружи месте камеры она нарисовала сердце.
Желание, это электричество, переданное зарядом прикосновения Ольги Александровны и Веры Андреевны, преодолело преграду пропасти, разделяющей надзирательниц и заключенных. Это было похоже на дикое семя, пустившее корни в холодной почве тюрьмы, которое, созрев, разбросало свои семена. Спертый воздух исправительного дома дрогнул, зашевелился в потоках предвкушения, которые разносили созревшие семена из камеры в камеру. Медленная часовая прогулка по крытому внутреннему дворику, где надзирательницы вышагивали вместе с заключенными, когда на какой-то час они не были разделены решеткой, приобрела некий праздничный ореол, как цветы, которые молча, как и положено цветам, всходили из этих семян.
Первый контакт был достигнут через запретное прикосновение и взгляд, затем – через запретные записки или – окажись надзирательница или заключенная неграмотными – через рисунки на любой материи, на лохмотьях, на одежде, если бумага оказалась бы недоступной, выполненные менструальной или венозной кровью, даже экскрементами, потому что им не были чужды никакие, пусть и давно не признаваемые телесные соки, – рисунки, грубые, как наскальная живопись, и однако же действенные, как призывы. И если натиск человечности заключенных ниспровергал надзирательниц посредством взгляда, ласки, слова, образа, то и заключенные постепенно приходили к пониманию того, что по ту сторону их скошенных кубиков пространства живут другие женщины, такие же живые, как и они сами.
Молча, тайно, как никем не признанная осень за внешними стенами сменялась зимой, так тепло и свет наполняли исправительный дом, свет, настолько несвойственный времени года, что даже графиня почувствовала ощутимое изменение температуры. Но, как бы пристально она ни всматривалась, она не могла определить видимых изменений в раз и навсегда установленном ею механическом порядке, и несмотря на то что она совсем перестала спать и ее вращения приобрели характер истерической произвольности, от которой у нее иногда кружилась голова и ей приходилось останавливаться, судя по часам, почти на минуту, она не замечала ничего подозрительного.
Она не допускала и мысли, что надзирательницы могут восстать против нее: разве их контракты не хранятся у нее в железном сейфе? Разве она их не купила? Разве им не запрещено общаться с заключенными? Разве запретная вещь не является сама по себе запретом?
Ее белесые глаза покрылись красной сеткой сосудов, они были воспалены. Без устали вращаясь на стуле, она пальцами выбивала на подлокотнике нервную дробь.
Записки, рисунки, ласки, взгляды – во всем говорило «если бы…» и «как я хочу…». А часы отсчитывали время новой жизни и нового места над воротами, которые с каждым днем становились в их воображении все шире и шире, пока, наконец, часы и ворота, символизировавшие когда-то конец надежды, не стали твердить им только о надежде.
Против графини восстала армия любовниц и это случилось утром, когда клетки открылись для последней прогулки и не закрылись. Надзирательницы отбросили капюшоны, заключенные вышли из своих камер, и все они направили на графиню один обвинительный взор.
Графиня выхватила пистолет, который носила в кармане, и начала стрелять. Выстрелы грохотали, но их звук не отдавался, когда пули рикошетили от кирпичных стен и решеток камер, в которых не могло быть эха. Один из выстрелов достиг цели: он остановил часы, выбил из них время, разбил циферблат и навеки положил конец тиканью; отныне, глядя на эти часы, графиня всегда будет видеть час окончания своего времени, час их освобождения. Впрочем, попала в часы она случайно. Графиня была слишком изумлена, чтобы целиться точно, она никого не ранила и была без труда разоружена.
Ее заперли, а ключ выбросили в сугроб за воротами. Графиню оставили на ее наблюдательном пункте, с которого нечего было наблюдать, кроме ее собственного преступления, которое тут же вошло через открытые ворота, чтобы преследовать ее, вечно вращающуюся на стуле.
Поцелуи, объятия и первые взгляды доселе невидимых любящих лиц. Когда схлынула первая волна радости, женщины разработали план – пробираться к железной дороге (у них не было ни карт, ни компаса) и двигаться дальше по рельсам. Как только они поймут, где находятся, они смогут решить, куда им двигаться и захотят ли они, пусть даже в пароксизме вновь обретенной любви, пройти четыре-пять тысяч миль до деревни или города, где их матери по-прежнему присматривают за детьми, осиротевшими по велению закона, – независимо от того, что будет дальше, или же остаться здесь и отыскать в окружающих бескрайних равнинах примитивную Утопию, в которой никто никогда их не найдет.
Вера Андреевна знала, какое место в сердце Ольги Александровны занимает ее сынишка, которого та видела последний раз малышом.
У женщин было оружие, они были одеты в огромные шинели и валенки, набитые соломой. У них была еда. Окружающий их белоснежный мир был похож на чистый лист бумаги, на котором они могли нарисовать любое будущее.
Взявшись за руки, женщины направились в сторону бледного солнца, распевая от радости.
4
С наступлением сумерек женщины оказались в лесу и, боясь ночью заблудиться, решили разбить здесь лагерь. Расположившись, они заметили в небе над деревьями зарево со стороны железной дороги. Ольга Александровна и Вера Андреевна отправились на разведку и поползли вперед, прячась за каждым кустом, пока не увидели с косогора поразившую их картину: целый поезд, расчлененный, как детская игрушка, с вагонами, разлетевшимися во все стороны от взрыва, искорежившего рельсы так, что они стали похожи на клубок ниток, спутанный игривым котенком. Многие вагоны еще были охвачены пламенем, отбрасывающим зловещее сияние на деревья вдоль пути, хотя было заметно, что кто-то пытался его тушить.
Среди обломков, опрокинутые, словно гигантские кегли, валялись совершенно невероятные и неправдоподобные существа, которых Ольга Александровна когда-то очень давно, еще в детстве, видела в царском зверинце своего родного Санкт-Петербурга. Слоны! Столько мертвых слонов, что ими можно заполнить огромное кладбище; по движению среди остатков крушения женщины поняли, что один гигант еще жив и продолжает разгребать хоботом балки и сломанные колеса.
И вдруг послышались совсем уж неожиданные звуки музыки – скрипки и бубна, и Вера Андреевна потянула Ольгу Александровну за дерево, чтобы пропустить в высшей степени экстравагантную процессию. Разбойники, которые ее конвоировали, не заметили двух женщин, за что те возблагодарили Бога. Бандиты, увешанные оружием… Разбойники с заложниками: светловолосая девушка в слезах… молодой громила в крестьянской одежде, который утешал ее на нерусском языке… Коротышка в полосатых штанах, выкрикивавший, если бы женщины могли его понять, фразу: «Я требую встречи с американским консулом!» Бандиты тащили за собой две примитивные бесколесные повозки, на которых лежали две покрытые одеялами кучи, одна была безмолвна, а другая вырывалась и вопила во все горло. Маленькая седая насупленная женщина бормотала что-то на нерусском языке, но не на том, на котором говорили все