написал. Но все остальное оказалось просто невозможно читать, это такая графоманская жвачка. Ну, короче, в этой самой его тоненькой книжечке про то, что... если совсем коротко, то главная беда людей, причина того, отчего им скучно живется и жизнь проходит зря, – это приоритет инстинкта самосохранения. Типа, лишь бы выжить, лишь бы наварить. И если б все были такие всегда, то человечество стало б просто сборищем дешевых самовлюбленных жлобов. Но к счастью, инстинкт этот можно немного пригасить, и способ простой: надо, чтоб в мозгах была нехватка питательных веществ. Вот тогда какая-то там перемычка размыкается, и человек видит красоту Вселенной и прочее в таком духе. Всякие видения и откровения – они как раз во время поста и бдений бывают. Вот отчего святые такие, какие они есть, и вот почему они не бросают все и не бегут устраиваться брокерами или в пиар нефтянки. Они-то знают, в чем настоящий кайф. Так, а еще есть мутанты, у которых эта перемычка разомкнута всегда. Они с утра до вечера видят красоту мира, слышат роскошные звуки и ощущают гармонию по полной. В нашем простом быту среди тех, кто не понимает, таких называют гениями. С результатами их деятельности можно легко ознакомиться, этим добром как раз заполнены галереи и библиотеки. Ну и вот все эти краски и звуки, вся красота – это у них каждый день. А остальные живут и видят только мерзость вокруг. Зато они могут бабла срубить или пойти зарезать кого-нибудь. Да, забыл сказать: этот Хаксли и не святой, и не гений. Он этого состояния достигал при помощи ЛСД, которая в те годы – 50-е, что ли, – наркотой не считалась. А теперь все, поезд ушел. Привет...
А вот был еще такой рассказ у Франса, ты его не знаешь, – «Жонглер Богородицы». Или даже Богоматери.
– Парижской?
– Ну перестань. Ты будешь слушать или нет?
– Ты что, не видишь – я уже слушаю.
– Ну вот. Рассказ очень поучительный, стебовый такой. Там был такой бедный бродячий жонглер. Он был страшно ловкий. К примеру, мог жонглировать двенадцатью ножами – и хоть бы что. Так он был в принципе смирный и богобоязненный, но вмазать любил.
– А насчет прочего? Женщин?
– Не, насчет этого не сильно он... А Богоматерь тут начинается с того, что он ей иногда молился. Ну и так однажды на гастролях, в смысле он шел из одной деревни в другую, ему встретился монах. Тоже бродячий. И сагитировал его поступить в монастырь. А там монахи соревновались, кто лучше будет поклоняться Марии. Один фигуры высекал из камня, другой рисовал, третий сочинял трактаты, четвертый – стихи, ну и так далее, и все это они посвящали, понятно, ей. А жонглер ничего такого не умел и поэтому сильно расстроился. Это было заметно со стороны всей братве. А потом монахи смотрят – жонглер такой довольный ходит. Подозрительно – с чего бы? Стали за ним следить и заметили, что он так и норовит в часовню ходить в одиночку, чтоб рядом никого. И решили подсмотреть. Подкрались они, смотрят в щелочку и видят: парень стоит у алтаря вверх ногами и жонглирует двенадцатью ножами. Монахи так поняли, что человек не в себе, что он много на себя берет, и решили его из часовни попросить. Но тут вдруг им явилась лично Богоматерь и вытерла пот со лба этого жонглера. Типа, ей понравилось, что парень выкладывался. Он оказался прав: решил для нее делать лучшее из того, на что способен, что умеет лучше других. И она, видишь, оценила. О как.
Зина все выслушала и говорит:
– А я вот ебаться лучше всего умею, так я, значит, тоже...
Доктору вообще не нравилось такое, чтоб девушка говорила слово «ебаться», а случаи богохульства так и вовсе его злили.
– Да пошла ты на хуй! Что ж ты несешь, любимая! Так ты вообще начнешь меня спрашивать, чем занимался Бог, пока не создал человека.
– А правда – чем?
– Слушай, я ж сказал – иди на хуй. Пожалуйста. Я тебя очень прошу.
– Ты мертвую уговоришь, – сказала она и кинулась на него. Практически как дикий зверь. Было весело даже не от этого, не от чужого тела, а в основном оттого, что кому-то оно, твое тело, так интересно и кажется прекрасным. И далее: раз оно отражает этот мир, так, может, и сам этот мир не так уж плох? И рановато мы на него почти совсем уж было махнули рукой? В этом, может, и вся для нас интересность любви? А иначе и на хер бы она нам – не фрикций же ради и не для новых детей, которых мы уж и не планируем делать...
Ходка
– Да на зоне это началось. Привык там.
– Чего-чего?
– На зоне, я сказал.
– Гм... А что ты там делал?
– Я что? Угадай с трех раз.
– Ты правда, что ли, сидел? Не, я просто так спрашиваю.
– Проще не бывает. Я понимаю. Я подумал – а чего скрывать-то? Ты уж вон сколько про меня знаешь всякого и даже стыдного. Знай же и это!
– Не, ну ты зек такой неплохой. Нормальный.
– А то!
– Мне прям не терпится... Я представляю, как ты выходишь оттуда на волю. Ты там истосковался без баб, и я тебя встречаю. Я тебя, типа, ждала... И вот ты приходишь весь такой худой, голодный, задроченный, серый – а тут я.
И ты кидаешься на меня. А я как робкая лань... Можно спросить, за что ты сидел? Или это не принято?
– Я за что? Да ни за что.
– А, как Солженицын...
Доктор между делом вспомнил – еще когда он только начал бояться, что с ней что-то случилось, – своих мертвых подруг. Их немало накопилось уже за жизнь. Одну, из тройки самых любимых, он когда-то застал с лысым арабом Аль Хамиси, тот представлялся заезжим издателем, а был, похоже, арабским террористом, каких советское начальство любило прикармливать. И вот он под крышей издателя ебет чужую девушку... Некрасиво. Ну, это сейчас можно в таких терминах обсуждать ситуацию. А тогда по горячим следам все было несколько иначе. Жизнь выглядела прожитой полностью, законченной, финал казался Доктору настолько сильным, что все дальнейшее обещало быть только бледными подслеповатыми картинками. Он тогда подумал, что понимает теперь, что такое старость и как люди равнодушно ждут смерти, устав жить. Они осознают, что ничто уже не может их сколько-нибудь сильно взволновать и все теряет, в общем, смысл.
Картинка в тот раз была такая: она, запыхавшись, оторвалась на минуту от араба, и Доктор увидел ее растрепанные волосы, ее блестящее от пота лицо, его горкой высящийся смуглый волосатый живот и – что самое главное – здоровенную смуглую елду, придерживаемую ее тонкой девической ручкой. То, что у соперника хер длиннее, Доктора просто добило. «Если б этот чужой хер не был длиннее моего, я б просто на них обоих плюнул», – думал Доктор. Но вышло ведь иначе. Доктор встал в дверях, прислонившись к косяку, и стоял так молча, ожидая, когда у него снова посветлеет в глазах, а то ведь потемнело. Он чувствовал свой рваный пульс, который отдавал в шею после того, как в мозгах что-то вздрогнуло и там сразу стало как-то непривычно горячо, будто это не мозги, а что-то другое. И было еще такое чувство, что еще чуть с мозгами, еще чуть их встряхнуть – и настанет счастье... Доктор стоял так, пока те двое одевались, и смотрел на них. Мало что бывает отвратительнее голого толстого мужика, который торопливо одевается, запихивая в штаны стоящий здоровенный прибор... Она же смотрелась неплохо, все еще неплохо, при том что только накануне была прекрасной, великолепной, чудесной... В тот момент он с удивлением рассматривал ее тело, ему странно было думать, что это обычная девушка, такая же, как все, и ее ебут запросто все, ну, не все поголовно, а всякий, кто задастся целью ее добиться... Это было очень