Здесь еще на всем лежали следы старой традиции религии, кустарных ремесел, потребления, социального строя.
Плыла и качалась среди низких, опасных туч высокая, скучная станичная церковь, прямая и аккуратная, как слепой солдат.
Узкие стежки бежали по всем направлениям зеленого церковного двора.
Но из деревянных ступеней, из паперти рос паслен.
Кое-где у маленьких калиток стояли хорошо сохранившиеся большие железные вывески.
Прикрученные ржавой проволокой, они повертывались и скрежетали, как флюгера.
Добросовестно и грубо выписанные эмблемы кустарей и ремесленников были печальны и бесполезны, как ордена и регалии, несомые на бархатной зеленой подушке перед гробом именитого дворянина.
Ножницы и утюги портных. Чайники и калачи трактирщиков. Гробы гробовщиков. Сапоги сапожников. Часы часовщиков.
Множество часов, больших и затейливых, как буфеты, со стрелками, навсегда остановившимися по воле безыменного живописца на двух часах — ночи или дня, неизвестно.
Саенко гулял.
Под темным окном сарая бежала высокая, густая конопля. Синие кисти качались и били в стекла.
Двор вокруг сарая зарос дичью, бурьяном, крапивой.
Внутри сарая, у двери, стояли прислоненные к стенке, вставленные один в один, новые сосновые гробы.
По другую сторону двери стояли прислоненные к стенке красные знамена, обшитые кистями и позументами.
Был хозяин, как видно, человек на все руки мастер.
Библейские вороха стружек лежали под верстаком.
На стружках, со стружками в волосах, сидел, обхватив колени руками, Саенко.
Он сонно покачивался, устремив темно-лиловые глаза в окошко. Возле него валялась в стружках вынутая из тряпья тетрадь.
Он, плача и завывая, читал наизусть:
Закопали мать мою, старушку,
Мой папаша без вины пропал…
Дайте мне, товарищи, большую кружку,
Дайте мне скорей запить печаль!.
Его лицо истерически передергивалось; на губах, темных от анилина, дрожала пена.
Он обнял Загирова за шею, судорожно сжал и потащил к себе. Лицо татарина натужилось, глаза лезла на лоб, на лбу вздулись жилы. Он задыхался.
— Пусти, Коля! Пусти!.
Загиров рванулся и стукнулся спиной о ножку верстака. Верстак зашатался. С верстака полетела литровка.
Хозяин подхватил ее.
Без сапог, в старых казачьих шароварах с желтыми уральскими лампасами, в голубой ситцевой рубахе и жилетке, он подхватил литровку на лету ловким и крепким старческим движением темной, пористой, как бы пробковой руки.
Ласково усмехнулся в серебряную бородку.
— Полегче, ребятки; гуляйте полегче.
Темный свет окошка выпукло отражался в его коричневой апостольской лысине, окруженной старческими серо-желтыми волосами.
Единственный целый глаз смотрел кругло и пронзительно, как у петуха, в сторону.
Другой — был слепой, с белым, тусклым бельмом.
— Один глаз на нас, а другой на Арзамас, — хохотал, подергиваясь, Саенко,
Он тащил к себе голову Загирова. Он мял ее, обнимал, гладил, щипал волосы.
Трижды уже, отворачиваясь, лазил Саенко в свой потайной карман, и трижды хозяин ходил куда-то через двор по колено в бурьяне и возвращался с желтыми кислыми огурцами в руках и с раздутым карманом.
— Слушай меня, корешок, слушай меня, татарская морда! — кричал Саенко, суясь мокрым ртом в ухо Загирова. — Понимай меня!.
И он продолжал завывать:
Эх, был я мальчик с синими кудрями,
На строительство попал.
Сиротой остался бездомным,
Без вины, товарищи, пропал!
— Пусти, Коля, пусти…
— Полегче, ребятишки, полегче!
Стаканы валились с мокрого верстака.
Саенко кричал:
Стаканчики да гра-не-ные
Упали да со сто-ла-ла!
Пил Саенко. Пил набожно хозяин. Загиров сначала не пил, отказывался, жадно смотрел на огурцы.
— Пей, татарин, пей, корешок. Гуляй, не стесняйся. Не обижай меня. Меня каждый обидеть может. Я угощаю. Может, я свою судьбу прогуливаю!.
Он совал Загирову в зубы стакан.
За окном бежала синяя до черноты конопля.
Загиров, стиснув зубы, взял стакан. Он опустил в него пальцы и сбросил в сторону несколько капель. Зажмурился. Выпил. Потянулся к огурцу.
— Обедай, обедай, такую твою мать! — хохотал Саенко.
Водка ударила Загирову в голову.
Он опять опустил пальцы в стакан, стряхнул на стружки и выпил.
Он подражал старым татарам. Аллах запрещает пить водку. В Коране написано, говорят старики, что в капле водки сидит дьявол. Но они были хитрые, эти старики. Они опускали в стакан шафранные пальцы и сбрасывали на пол каплю, ту самую каплю, в которой сидит дьявол. А остальные уже можно было пить безопасно.
Загиров пил натощак и быстро хмелел.
Ему захотелось рассказать дружку про хитрых стариков, про каплю, про дьявола и про Коран.
— Слушай. Коля, — говорил он, доверчиво разводя рот до ушей, до острых, глиняных, движущихся ушей, — слушай, Коля, что я тебе скажу. Как наши старики пьют, так непременно каплю сбрасывают. Ну, сбрасывают прямо пальцами каплю, потому что в той капле обязательно нечистая сила, то есть в той капле обязательно черт; такие хитрые у нас старики, и книга есть. Коран называется, понимаешь, Коля… Коран называется, старики говорят…
Саенко злобно смеялся.
— А, татарская твоя морда, понимаю, бога своего хочете обманывать.
— Бога не обманешь, бога не обманешь, — бормотал хозяин, крестясь в черный угол. — Его не обманешь.
— Твой бог дурак, идеот, пить людям не позволяет, а наш бог — во, что надо, на большой палец, жри сколько хочешь! Не правда, хозяин?
Загиров миролюбиво ухмылялся:
— Зачем так говоришь, Коля? Наш бог, ваш бог, татарский бог, православный бог. Один бог у всех людей, один хороший бог у всех людей.
Он с радостным бессмыслием бормотал эти слова, много раз слышанные в детстве от разных людей. Он широко, нежно и робко улыбался.