минуту находились.
Он нашел в темноте руку Петра Васильевича и крепко сжал ее повыше локтя.
— Слышь, Бачей, — жарко зашептал он, — это они, наши предки, потомки запорожцев — свободолюбивые и смелые сечевики, когда-то пришли сюда, на берег Черного моря, и вместе с беглыми крепостными екатерининской России заселили и возделали пустынные новороссийские степи… — Он помолчал, ожидая ответа, но не дождался. — Ты слышишь, что я говорю?
— Слышу, — ответил в темноте Бачей.
— А если слышишь, то перестань думать о смерти. Я тебе приказываю! Кто под знаменами Суворова штурмовал Измаил и Очаков? Кто отбивался от турок? Кто строил город?.. Наши предки — каменщики, землекопы, плотники. Они были истинными хозяевами всей этой красоты и богатства! Это они, батарейцы прапорщика Щеголева, отстояли Одессу от англо-французского нападения. Это они со славой умирали на бастионах Севастополя! А мы? Мы же, брат, с тобой пережили четыре войны и две революции! Помнишь, как мы носили в тысяча девятьсот пятом году патроны на баррикады? Помнишь, как мы сражались в тысяча девятьсот восемнадцатом году за власть Советов? А кто, как не мы, защищал власть от Деникина и Врангеля, от гайдамаков? Кто бил интервентов — сначала немцев, а потом англичан, американцев, французов, греков и прочих наемников мирового капитализма? Ну? И ты думаешь, что нас с тобой так легко закопать живьем в землю? Нет, брат! Мы бессмертны!
Между тем Перепелицкая продолжала бредить, и ее бессвязное бормотанье безостановочно текло в подземной тьме, напоминая журчанье ручья.
Ее все время преследовало странное видение: она — Валентина, и она идет по черному кружеву теней, которые поднимаются с мостовой по ее ногам, по коленям, по груди. Она невеста, и она идет в сверкающей фате дождя, душистые капли катятся по ее лицу, блестят в ее волосах, но ни одна капля не может упасть на ее воспаленные губы, потому что невозможно подписать.
— Подписать и напиться, подписать и напиться… — в беспамятстве бормотала Перепелицкая, и слышно было, как она мечется во тьме и тягостно вздыхает, как бы из самой глубины души, умирающей от жажды.
И десятки, сотни, тысячи белых чаек летали перед ней, над ней, вокруг нее, как души погибших…
Вдруг она замолчала.
Петру Васильевичу показалось, что она умерла. Он протянул в темноте руку, пошарил и нашел голову Матрены Терентьевны. Он коснулся пальцами ее сухих и даже на ощупь пыльных волос.
— Это вы, Петя? — слабо сказала она.
Она сделала в темноте какое-то очень трудное движение и положила свою жесткую, грубую ладонь на пальцы Петра Васильевича.
— Нет, я еще, слава богу, живая, — сказала она, как бы отвечая на его безмолвный вопрос. — Я живучая… Какие у вас горячие пальцы, Петя! Вы не обижаетесь, что я вас все время называю Петей? Ведь мы с вами знакомые с детства. И вы для меня все равно мальчик Петя с Канатной, угол Куликова поля.
Он молчал, чувствуя, как светлеет у него на душе.
— Я вас так любила с самого детства, — помолчав, сказала Матрена Терентьевна. — Я всюду за вами ходила, а вы никогда не обращали на меня внимания. Вы даже меня не сразу узнали, когда пришли в наш отряд.
— А ты меня разве сразу узнала?
— Я вас сразу узнала. А вы меня не узнали… не узнали… Как же вы меня могли не узнать, когда я та самая девочка с Ближних Мельниц? Помните наши подснежники? А помните лазарет на Маразлиевской? Я была тогда такая, как моя Валентиночка, может быть немножко старше…
Вдруг она замолчала и потом быстро спросила, уже совсем другим голосом — тревожным, прерывающимся:
— Где мы сейчас находимся? Вы не знаете? А я знаю! Мы сейчас лежим под самым Куликовым полем. Помните, Петя, нашу Марину?.. А Павлика и Женечку?.. Тише! Мы теперь все лежим рядом с ними в сырой земле под Куликовым полем, под красным плугом с завода Гена… помните красный плуг над братской могилой? А наверху идет дождик. И мочит водичка наши косточки… А где же мой папочка? Это он вышел отсюда, из катакомб, в восемнадцатом году и взорвал на Дальницкой немецкие пороховые склады. И улетела его душа вместе с огнем и дымом на небо… скажете — нет? — Она стала заговариваться, залилась слезами.
— Не плачь, Мотя, — сказал Петр Васильевич и стал гладить ее волосы.
— Я не плачу, — ответила она. — А только мне так ее жалко, мою Валечку, так обидно… и Марину, и папочку, и всех людей! Если б вы только знали, Петя! Вы не обижаетесь, что я вас называю Петя?
Она глубоко вздохнула и снова замолчала. И Петру Васильевичу опять показалось, что она умерла. Она молчала так долго, что встревожился Черноиваненко.
— Мотя, Мотя… — шепотом позвал он.
Но она не откликалась. Наконец она вдруг попросила зажечь фонарь. Она просила так настойчиво, с таким странным возбуждением, что Черноиваненко стало страшно. Он подумал, что у нее начинается агония, и, желая ей облегчить последние минуты, стал торопливо чиркать зажигалкой Синичкина- Железного. Она долго не зажигалась, только летели искры. Наконец загорелась. Дрожащими руками Черноиваненко зажег фонарь с последней каплей керосина. Скоро она выгорит, и тогда для них всех наступит вечная тьма.
Перепелицкая сидела, вытянув ноги, прислонясь к стене. Она была так страшна, что Черноиваненко пришлось сделать над собой усилие, чтобы не закричать. Бачей прикрыл глаза ладонью и незаметно отвернулся. Совсем слабое, последнее пламя еле жило за решеткой «летучей мыши». Каждый миг оно готово было оторваться от крошечного кончика фитиля, улететь и навсегда исчезнуть.
Фонарь освещал тесную пещеру, где они находились. В этой пещере скрещивались три хода. Через один они пришли, два других расходились в противоположные стороны.
— Ну, Мотечка, тебе лучше при свете? — сказал Черноиваненко.
Она кивнула головой и знаком попросила подать ей фонарь. Она взяла его и поставила перед собой на землю. Затем она осторожно, с большими усилиями подняла стекло.
Воздух в пещере был так неподвижен, что язычок пламени даже не пошевелился. Она уставилась глазами на этот маленький язычок с таким нечеловеческим напряжением, что у нее на шее надулись жилы.
И вдруг Черноиваненко понял, для чего она это сделала. Он вздрогнул и схватил Петра Васильевича за плечо.
— Бачей, тише! — сказал он, сдерживая дыхание. — Не дыши. Замри.
Петр Васильевич тоже понял.
Теперь они все трое в упор смотрели на неподвижный язычок пламени, понимая, что в нем заключается вся их жизнь.
Вдруг язычок тихонько отогнулся в одну сторону, затем выпрямился и снова отогнулся. Это было движение воздуха, такое слабое, что его мог почувствовать только самый маленький язычок пламени. Неощутимая воздушная струя согнула маленькое пламя. Это был сквозняк. И он дул в определенном направлении. Судя по отогнувшемуся язычку, воздух шел из правого хода. Черноиваненко схватил фонарь и бросился туда. Петр Васильевич одним движением поднял с земли Матрену Терентьевну, и они последовали за Черноиваненко, за слабым огоньком фонаря, который он держал перед собой в вытянутой руке. Они шли некоторое время, и вдруг свет погас: керосин догорел. Подземная тьма снова навалилась на них. Конец… Но в это время они увидели впереди на стенах хода еле заметное синеватое отражение дневного света.
Гавриил Семенович отшвырнул фонарь, который уже был ему не нужен, и, спотыкаясь, побежал на дневной свет. Свет усиливался, наполнял весь ход струящимися, бушующими волнами. Черноиваненко увидел скважину… Когда Петр Васильевич, поддерживая Матрену Терентьевну, добрался до щели, Черноиваненко пытался в нее пролезть, но она была так узка, что в нее еле можно было просунуть плечо. Черноиваненко просунул плечо, стараясь разворотить камни, завалившие выход. Но камни не поддавались. Тогда они втроем из последних сил навалились на потрескавшуюся от недавних оползней ракушечную глыбу.