смотреть, как сгорят эти два потерявших всякий человеческий облик существа, было совершенно неинтересно; за годы, что те провели в тюрьме, забылось и их былое могущество, и их слава, но присутствовать было необходимо, чтобы не вызвать гнев короля… Единственным чувством, томившим присутствующих, была скука.
Дождь сменился мокрым снегом, погода стала еще более промозглой. Серые воды Сены безлично и равнодушно несли какой-то сор, щепки… Скоро, скоро они примут и пепел вероотступников…
Приговоренных привязали к столбам. Хворост не желал разгораться, чадил густым дымом, и судья потребовал приостановить казнь: он опасался, что осужденные просто-напросто задохнутся в дыму и тогда смерть их будет слишком легкой… По требованию верховного судьи принесли сухих поленьев, подложили их в самое подножие костров… Великий инквизитор остался доволен: жар огня доставал тела вероотступников, слышно было, как трещит одежда, как плавятся волосы на теле…
Филипп Красивый всю церемонию стоял неподвижно; он не шутил с придворными, но и не интересовался особенно казнью. Он просто хотел удостовериться, что тамплиеров больше нет. Что теперь он, король Франции, – единственный полновластный властитель. «Ты останешься королем, пока справедлив», – сказали тамплиеры Генриху, но они желали, чтобы эти слова услышали все мирские властители. Король усмехнулся: что же, слова услышаны – вот результат.
И еще – он помнил свое смятенное состояние тогда, во время смуты простолюдинов в Париже, когда Рыцари Храма скрыли его в неприступном Тампле; он вдруг понял всю свою беспомощность и зависимость от этих высокомерных людей в белых плащах, по полю которых вились красные кресты, больше похожие для него на пауков, чем на символ спасения и жизни вечной… Уйти от мятежников, чтобы попасть в заложники в еще более тяжелую и утонченную кабалу – кабалу золотого тельца? Сам он не видел обрядов тамплиеров, но слышал, что поклоняются они чему-то, схожему с карфагенским Молохом… Прав был Катон Старший: «Карфаген должен быть разрушен». Иначе падет держава.
Тампль должен быть разрушен. И он – будет разрушен. Да сбудется сказанное: «И пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое».[47]
Огонь вспыхнул вдруг. Полный нечеловеческой муки крик разорвал сумрак дня, пламя охватило тела привязанных, и они пропали в нем…
Старик на берегу Сены издалека смотрел на догорающие костры на острове. Казалось, в его темно- зеленых глазах плясал отсвет этого костра, как отсвет всех пожаров, сжигавших непокорные города во все времена и при всех правителях… И – тех, что еще возгорятся при властителях будущих, рядом с которыми жестокость нынешних и прошлых, даже таких, как Аттила или Чингисхан, покажется просто невинной забавой недалеких варваров… Нищий размотал грязную тряпицу на левой руке, полюбовался перстнем; украшающий его камень казался темным, но стоило капле света или влаги попасть на его грани, рубин оживал, становился теплым и густым, как малиновое вино.
Глава 27
Сквозь пурпур бокала он видел зажженную свечу, и огонь словно дробился в рубиново-алой жидкости десятками теплых светляков, и нежные изящные руки, что бережно согревали бокал, напоминали сложенную чашу… И Корсар уже не знал, явь это или продолжающийся сон… И было ли сном то, что он видел, или его преследовал бред, изысканный и мучительный, как все вымышленное… А на самом деле там, на мартовской реке посреди Парижа в самом начале века четырнадцатого все происходило гнуснее, быстрее, стыдливее – как всякая казнь, которая есть не что иное, как узаконенное убийство тех, кому повезло меньше.
Корсар разомкнул веки; он лежал на террасе терема, на спине навзничь, на том же жестком «прокрустовом ложе», укрытый на этот раз клетчатым пледом. Солнце уже ушло за горизонт, но летний подмосковный день всегда угасает медленно, сменяя на небе целую вереницу красок – от малинового и оранжево-алого на западе до волшебно фиолетового на востоке, – расцвечивая перьями высоких льдистых облаков все небо. А потом и они пропадают, оставляя господствовать звезды.
За столом, что стоял под раскидистым деревом, сидели за чаем академик Волин, – сейчас не был похож ни на Тамерлана, ни на доминиканца, ни даже на Великого Мастера из отлетевшего сна, – такой себе мирный дачник, огородник,
Корсар вынул мобильный и несколько раз щелкнул едва слышимо затвором встроенной фотокамеры. Зачем он это сделал – он и сам бы не смог объяснить.
Третьего за столом со своего лежака Корсар разглядеть полностью не мог: он сидел спиной, голова и плечи в густой тени. Да и был ли за столом кто-то третий, или это просто тени вели бесконечную свою игру… Над столом висела старомодная лампа-молния, вокруг нее вилась мошкара, и все это вместе – создавало иллюзию мира не просто нездешнего, но даже несбыточного… И вспоминалось что-то давнее, то ли бывшее некогда с ним самим, то ли не бывалое ни с кем и никогда…
Корсар откинулся на спину и смотрел на звезды. И казалось ему, что и звезды – не только все мириады и мириады, что их было во Вселенной, но и каждая звездочка в отдельности – смотрит на него, и – знает его, и – помнит… с тех незапамятных времен, когда был он, как и они – такой же звездочкой – пылинкой мироздания и – солнцем в иной галактике… Бог знает где.
А потом – и это прошло. И он вспомнил картинку давнюю, зимнюю, почти нереальную: ему едва минуло двадцать, и напился он по какой-то беде в захолустном Троицке, перепутал автобусы и сел на тот, что увез его километров за восемь от дома, в промзону. И сначала он даже не понял, где находится: все было как другая планета: пустые и темные корпуса красного кирпича – завод; но нигде не светилось ни оконца; ярко горели фонари, и снег под ногами был белый-белый в люминесцентном свете ламп, на изогнутых кронштейнах нависавших над дорогой – блёсткой, укатанной до твердости камня, но вместе с тем – белоснежной. И даже редкие снежинки, казалось, переливались каждая своим узором, и Дима отчетливо видел этот узор… И все шел и шел дальше – а путь сужался; кое-где Диме пришлось протискиваться между строением и каменным же, заиндевевшим забором, пока он не понял, что заблудился окончательно.
Вокруг стояли тянущиеся там и сям пустые цеха и пакгаузы красного кирпича, какие-то неопрятные, более новой «постройки» бетонные и залатанные кое-где белым силикатным кирпичом заборы с проржавелой «колючкой» поверху. Но и они ничего не опоясывали и не охраняли: зияли часто пробитыми дырами, лазами… И еще – был накатанный снежный наст: то ли волокли здесь что-то, то ли еще отчего…
И – приморозило крепко, под тридцать, и Корсар уже ощущал, как прихватывает щеки и ресницы обметало инеем… Но он не понимал и не ощущал ничего: ни кто он, ни где он… Потом – поскользнулся, упал неловко и – остался так лежать, как майский жук, на спине – среди зимы, холода, льда и белого чуткого безмолвия…
И не было сверху никакого неба: таинственная, черно-фиолетовая беззвездная пропасть, которую время от времени скрывали от взгляда клубы пара изо рта…
И обметанные инеем ресницы слипались, а он силился встать раз, другой и понял – нет сил, не сможет… пропадет здесь, в этом неведомом ледяном мире, куда забрел он по пьяному незнанию… Откуда-то сбоку лился тот самый яркий люминесцентный свет, что искрил каждую снежинку, и пар из дальней трубы котельной поднимался вверх вертикальным столбом… Значит, и мороз перевалил за тридцать… И – что