И проснулся Корсар – рывком. Сквозь прищуренные веки смотрел на столик под деревом и старинной лампой-молнией: лицо Ольги в обрамлении ниспадающих на плечи волос было полно неизъяснимого очарования и благородства; в ложечке у рта застыла капля густого вишневого варенья, чай в стаканах светился густо-янтарным… «Ни кровь, ни слезы, ни вино, всего лишь только сок вишневый…» – пронеслось в памяти из классика и – угасло.
Он снова закрыл глаза, расслабился. И предстояло ему решить только одно: «кто есть who» в этой расписной крапленой колоде; кто «жадина кускодавов», а кто – «капитан впрягало»; кто играет за денежный интерес, а кто – из принц
Глава 28
– О чем так мрачно задумался? – Ольга подошла, присела на краешек лежака, чуть склонив голову, внимательно посмотрела на Корсара.
– О смерти.
– Чьей?
– В этом и состоит смысл размышлений.
– Не беспокойся: доктор Волин снял все последствия отравления. Да и организм у тебя – богатырский. И жизнелюбивый.
– Да что ты говоришь… А у Волина?
– И за него не беспокойся… – кротко ответила Ольга, не поддержав ни его иронию, ни агрессивный тон. – Другой бы – давно сгорел.
– Я вижу, у тебя опыт…
– Ты этому не рад, Корсар?
– Пока не знаю.
– Ты помнишь свои… сны?
– Сны – да, бред – частично.
– Ты так увлекательно бредил… Я тебе представлялась то куртизанкой избранного круга, то итальянкой – в драгоценных каменьях… А то боярышней – в яхонтах, в собольих да куньих мехах, в открытом возке – ясным зимнем днем, когда солнце пронизывает чистый мглистый еще воздух, когда церкви вразнобой только-только звонят к заутрене, а палаты Замоскворечья только-только пробуждаются ото сна… А за мною конными – двое гайдуков самого свирепого вида: нужно же кому-то остерегать взбалмошную боярышню от московского непотребства и окаянства… Ну, вспомнил?
– Нет, – ответил Корсар, подумал, добавил: – Не люблю зиму.
– Ты ее боишься?
– Зимы? Да. Немного. И более, наверное, ничего.
– Это ты сказал, а вот о чем подумал…
Корсар изобразил губами улыбку cheese, напел:
– «Если хочешь, я спою, слушай…»
– Ну – слушай, – жестко оборвала его Ольга. – И запомни. Магия – сильнее стали, но бессильна перед доблестью. Ты услышал?
– Да.
– И все понял?
– «Царство, которое разделится само в себе, – не устоит».
– Это откуда? – чуть наморщила лоб Ольга, а по ее пусть и на миг, но растерянному взгляду Корсар понял, что попал.
– Из индейского эпоса. «Песнь о Гайавате».
– Откуда такая насмешливость? Такой есть, я помню, и – что?
– В вольном пересказе Генри Лонгфелло.
– И в чем там «вольность»?
– Или – из «Песни о Гильгамеше». В еще более вольном – первом переводе Николая Гумилева. Несохранившемся.
– Но ты – читал?
– Ес-сно. В подлиннике.
– Тогда почему я не читала? – Ольга вздохнула: – Слушай, Корсар, у тебя голодный блеск в глазах. После бреда – нормально. Чаю хочешь?
– И только? Я голоден, как…
– «…Раненый зимний зверь». Ты ведь это хотел сказать.
– «Грубоватость – так что же делать? Вот такая вот жизнь колёсит…»
– «И как раненый зимний зверь: всё иду – и меня заносит»[51]. Я правильно запомнила?
– Не знаю. Я эти стихи не перечитывал…
– …с 1908 года. Это давно.
– Все шутишь, Белова.
– Ну, не тебе ж одному. Пойдем. Есть очень свежая буженина, отличное сливочное масло, только что взбитое, много хлеба – еще горячий…
– Да здесь просто Сингапур какой-то! Рай земной – на отдельно взятом кусочке Подмосковья!
– Да. Что есть, то есть. Но – ненадолго.
– Почему?
– Ничто не вечно. Особенно у нас. А жаль.
Ольга протянула Корсару руку, крепко взяла за запястье, и это оказалось не лишним: он встал резко – кровь хлынула в голову, всё закружилось, но на ногах удержался, вдохнул полной грудью. Осмотрел себя: все на месте: руки, ноги… Голова?.. С ней и раньше были проблемы, ну а теперь, после терапии генетика и микробиолога академика Волина, с отличными, надо полагать, навыками гипноза и непрямого воздействия на подсознание… Про голову сейчас лучше не вспоминать. Как думал неназойливый Шариков, вновь обращенный в собаку, сидя под столом профессора Преображенского: «А что голову всю исполосовали – так на это нам пенять нечего».
Как оказалось, он был одет в такие же домотканые и прочные порты и рубаху, что и Ольга; босиком; на шее – его крестильный православный крест – слава богу, никуда не делся. А вот страха, того, недавнего страха, сначала – перед невнятным припадком, потом – перед скорой ямою небытия – не осталось вовсе.
Корсар присел к столу; Волин, откинувшись в шезлонге, деликатно прихлебывал грог; безымянный палец на том месте, где в своем бреду Корсар видел то слепящий алмаз, то – бирманский рубин цвета голубиной крови, – был замотан чистой опрятной тряпицей. Ольга тоже отошла куда-то в тень, и Корсар с жадностью набросился на еду, ритмично работая челюстями, перетирая куски нежнейшей буженины и свежего хлеба с пучками зелени, запивая все терпким сухим крымским вином из оплетенной бутыли, – наливая, естественно, предварительно в толстостенную глиняную кружку.
А потом… Нет. Не насыщение и не опьянение… Что-то странное произошло с ним потом… Корсар откинулся на стуле и оказался в той же непроницаемой тени, как Волин и Ольга, и смотрел на бьющихся о стекло лампы-молнии мотыльков, и видел, как плавятся их тела, как сгорают их крылья в жгучих потоках сгоревшего топлива… И вспоминался то огонь в какой-то старой бабушкиной печи, то стук колес – и мелькание выжженной степи за пыльными окнами разбитого, раздерганного вагона…
И гитара, что лежала на третьей полке, напротив самого Димы – безбилетного и счастливого, мчащегося от моря Балтийского к морю Черному – без гроша в кармане, – худого, веселого, бессонного; и слышалась хриплая песня мужчины с седой нечесаной бородой; он сидел в конце вагона и напевал ее двум студенткам, а те слушали со страхом и трепетом… А Дима помнил, что это за песня…