менять. Конечно, хотелось бы отдельно, но ситуация с квартирами в 60-х годах едва ли была проще, чем в послевоенное время: квартир не было, и все тут. А уж когда отец ушел, нечего было и думать об отдельной квартире: мало ли что. Да, Митюшка почти взрослый, да только парень есть парень, а мать уже сдавала.
Вдруг — именно вдруг, без всякой видимой причины — начали опухать ноги. Стало трудно сгибаться, а еще труднее выпрямляться, что осложнило и вскоре сделало невозможной работу в саду. Сначала ноги, затем руки и лицо. Всегда узкоглазое, татарское, теперь оно заплывало изнутри неведомо откуда взявшейся водой и приобретало невозмутимую безмятежность Будды, что никак не вязалось с Павиным настроением. Перепуганная дочка сделала то, что давно пора было сделать: бросилась к Тоне, и Федор Федорович привел в действие медицинские связи, как тому ни противилась виновница суеты. Правда, к тому времени Пава утомилась от обшарпанных стен районной поликлиники, долгих очередей, а главное, была уязвлена репликой докторши: «Любят старики болеть», обращенной не к ней, конечно, а к медсестре; но Пава услышала и забыть не могла.
Старики?.. Это она — старуха?!
В ожидании «консультации по блату» топала, тяжело переваливаясь, по дому. Митя учится, Нинка с зятем на работе, внуки в школе. Она проводит пухлой, как батон, рукой по гладкому подоконнику, низкому и широкому. Дети любили на нем сидеть, а выпрыгивали прямо в сад. Кое-где поскрипывают половицы, но чинить некому, как некого пиявить за этот скрип. На стенке висит их свадебная фотография. Мишка — копия отца, а второго сына в школе прозвали Мамаем, так он похож на нее. Убрать; что и сделала незамедлительно, насколько больные ноги позволяют. Фотографию убрать легко; а остальное? Черные, помойные слова рикошетом отскакивают от стен, — в стенах нет чувства вины, которым был до краев полон воздвигнувший эти стены. Слова отскакивают и множатся: Пава ругает не только мужа, но и «эту курву» Дашу, хоть имени не называет.
Муж давно перестал быть мужем и ушел, но… он остался. Не важно, что вещей его нет: он остался в самом доме — в стенах, подоконниках и дверных ручках, любовно выточенных им из дерева и отполированных его руками; остался в скрипящих — будь они прокляты! — половицах; остался, словно дом не хотел отпустить его.
Феденькин доктор внимательно осмотрел отеки, но ничего внятного не сказал. Федор Федорович продолжал хлопотать, и Паву положили в больницу, где были другие доктора. Каждому было сообщено, какой кобель у нее муж и как она его выгнала. Не скажешь ведь, что сам ушел. Ее опухшее тело врачи называли по-разному: одни водянкой, другие обидными словами «слоновья болезнь», от которой нет еще лекарств, и она осталась жить в родном и привычном доме, где не было больше ни одной Мотиной вещи и все, решительно все напоминало о нем.
Мотя знал о болезни, знала и Даша, и лицо у нее стало еще более виноватым, словно это она причина диковинного недуга.
Нет, Пава не была одинока: дочка, младший сын, внуки, да старшие бывали наездами; но жизнь изменилась — и она не могла не признаться в этом — не из-за болезни, а из-за… Моти. Ему было хорошо, и это отравляло жизнь намного сильнее, чем опухшие, колонноподобные ноги. Смириться с тем, что ему хорошо, она не могла и не хотела, поэтому Ира и Тоня перестали у нее бывать.
Между тем стала прихварывать Даша, но к врачу — ни к участковому, ни к «блатному» — не торопилась: обойдется. Мужу ничего не говорила — знала, что ему хватает забот, да и ей тоже хватало: дочка оканчивает школу, экзамен за экзаменом, всё на нервах. Потом Мотя затеял ремонт, чтобы, как он выразился, квартира была «как игрушка», и очень долго и увлеченно возился с будущей игрушкой, пока не достиг желаемого эффекта. Добыл на мебельной фабрике, где работал, деревянные обрезки и построил для Даши настоящее, а не игрушечное, кухонное царство, так что она только руками всплеснула.
Ирина не любила ходить в гости, однако не могла отказать брату, пришла. Вместе с Тоней любовались обновленной квартирой, а Даша радостно улыбалась и повторяла: «Кушайте, вы же ничего не едите»; сама не ела ничего, но это вполне извинительно для хлопочущей хозяйки.
К врачу сходить все же пришлось: на работе был профосмотр, и Даше дали направление проверить желудок и печень. Очередь к участковому была длинной и приготовилась стоять — вернее, сидеть — насмерть. Даша махнула рукой и пошла к дежурному врачу. Румяный паренек в белом халате опасливо потрогал ей живот тонкими школьными пальцами и посоветовал пить минеральную воду. Натощак, добавил строгим голосом, и через пару месяцев обратитесь к своему врачу.
Даша «обратилась» через два года, потому что не обратиться было уже нельзя, а спустя три месяца Даши не стало. Она умерла так тихо и незаметно, словно на работу ушла. Смерть стерла извиняющееся, виноватое выражение с лица: оно стало тихим и спокойным.
Мотя наклонился и трижды поцеловал ту, что подарила ему десять лет любви, тепла и покоя.
И остался жить, ошеломленный утратой. Он был уже на пенсии и совершенно не знал, что делать одному с тем временем, которое поджидало его каждое утро в пустой и нарядной, как игрушка, квартире. Дашина дочка давно вышла замуж, переехала в другой район и не очень интересовалась отчимом. К счастью, Тоня жила поблизости, а если бы и далеко? Он приходил, сидел за столом, но в трапезе участвовал редко; просто
В том же году умерла Пава от своей странной болезни, умерла, словно растоптанная ногами неведомого слона.
Мотя стоял на похоронах, привычно втянув голову в плечи, и тосковал, но не о Паве и не о тридцати четырех совместно прожитых годах, нет; да как знать, о чем тоскует старик?
Он немного веселел, когда падчерица приводила к нему сына. Как это часто случается, старый и малый отлично ладили. Но мальчика уводили домой, и Мотя снова оставался один.
Иногда он встречал у Тони старшую сестру. Ира любовалась братом: коротко подстриженные негустые волосы были совершенно белыми, как и небольшая бородка, тогда как брови — широкие соболиные брови, как у покойной матери, — остались черными, и темно-карие глаза не выцвели. Как он ухитрялся, неизвестно, но рубашки на нем всегда были чистые, а по праздникам брат появлялся в галстуке. Нет, не франтовство — только скромное достоинство.
Судьба долго берегла Мотю, но на то она и судьба, чтобы время от времени посматривать на часы и однажды спохватиться: пора. Рак, некогда унесший в могилу отца и мать, а затем Дашу, протянул свои щупальца и к нему. Брата не стало четыре года назад, в 82-м. Его похоронили рядом с Дашей, и в гробу его лицо было таким же спокойным, как у нее.
Старость немноголюдна.
Все меньше вокруг людей, которые помнят старые названия улиц и магазинов, хотя этих магазинов давно нет; помнят имена людей, которых тоже больше нет.
Противоестественно хоронить брата, которого помнишь младенцем. Мотя обогнал ее и поспешил лечь в землю. Может быть, теперь ему откроется тайна пропавшего Андрюши?..
Симочка пришел на кладбище с палкой — пьяный, опухший, страшный. Лысина блестит, набалдашник палки блестит… Чужой, совсем чужой.
Вокруг могилы суетилась Тайка в модных очках и почему-то с фотоаппаратом в руках. Она часто щелкала затвором, с видом необычайно деловым, как это делают журналисты. Родные с недоумением посматривали на нее: непонятной была эта активность, как и аппарат у нее в руках: в самом деле, кого и зачем фотографировать? Строго нахмурилась Тоня. Батюшка взглянул серьезно и устало, и только брат терпеливо и неподвижно лежал в гробу.
После похорон собрались в доме, порог которого Мотя не переступал много лет, и уже не переступит. Поминки устроила дочка и теперь сновала, сновала с посудным полотенцем в руках, иногда прикладывая его к заплаканному немолодому лицу. Дети осиротевших детей бегали из сада в дом и прыгали с подоконников: кто дальше.
Сестры возвращались вдвоем. Обе молчали об одном и том же. Мужчин больше нет, остались дети — молодые мужчины, но все же дети: Мотины сыновья, Юраша и Левочка. Тоня вытирала глаза, а слезы текли