и текли — не только о брате, но и о муже.
Двадцать лет отделяют Мотины похороны от Фединых. Главный мужчина, добрый ангел всего клана, он бессчетное число раз подставлял плечо и протягивал дающую руку. Много работал и «разумно», как он сам выражался, отдыхал и питался. Помогал Надежде: Генька чуть было не пошел по кривой дорожке, но Феденька устроил его, после шоферских курсов, на «скорую помощь». Урезонивал, насколько это было возможно, Паву и хлопотал об ее лечении. Выслушивал длинные тирады любимой крестницы Таечки и стеснялся посмотреть на часы. Незаметно совал деньги Ванде, Симочкиной жене: трое детей, а «кормилец» не в дом, а — из дому. Тревожился об Ирине: «Второго инфаркта она не перенесет».
Федя не перенес первого.
Судьба распорядилась с банальной простотой, дождавшись рокового «инфарктного» возраста, пятидесяти шести Феденькиных лет, и в одночасье отправила его отчитываться перед Матреной, которая, умирая, поручила ему заботу обо всей семье. Но ведь
Вечером Федор Федорович почувствовал легкий озноб. Потрогал батареи: горячие, как и должно быть в январе. Все же надел вязаную жилетку и тщательно проверил, не тянет ли от окон.
От окон не тянуло, зато что-то очень нудно тянуло внутри, где солнечное сплетение. Одновременно навалилась такая апатия, что он махнул рукой на ужин, к неудовольствию жены, и прилег на любимую кушетку. Ни «Вестник дантиста», ни газеты даже открывать не стал. Посплю минут двадцать. Во сне сейчас же начали толпиться какие-то чужие люди с недовольными лицами. Они молчали, но подходили другие, еще и еще. Стало тесно, и кушетку вместе с Феденькой выставили в коридор — незнакомый, непонятно откуда тут взявшийся коридор вместо привычной уютной прихожей. Здесь было холодно, хотя окна плотно были закрыты грязно-желтыми шторами. От этого мерзкого цвета затошнило, и он вскочил как раз вовремя, чтобы добежать до ванной.
Хорошо, что не стал ужинать. Тщательно смыл маленькую лужицу желчи; посмотрел в зеркало.
Ничего страшного; подумаешь, замутило. Ничего страшного.
Мешки под глазами, — а когда их не было? Пульс нормальный… почти; частит немного. Сердце бух- бух-бух. Это от сна. Нездоровый сон.
Снял полотенце с вешалки, и от этого движения стало больно шее, боль отозвалась где-то в лопатке. Так, с полотенцем в руке, тихонько прошел в девичью комнатку, никогда девичьей не бывшую, а служившую врачебным кабинетом во все времена; здесь стояло кресло и бормашина. Открыл шкафчик с лекарствами.
Уж не инфаркт ли у меня задней стенки, задумался Федор Федорович и вытащил трубочку с нитроглицерином. Мания величия у тебя, вот что, сам себе подумал в ответ. Ты не кардиолог, ты дантист, да и не дантист вовсе, а зубной техник. Всяк сверчок знай свой шесток.
А печень надо бы проверить, — и закрыл шкафчик, но стеклянный патрончик нитроглицерина малодушно переставил поближе.
Дочка говорила по телефону. Из комнаты, которую занимали Юраша с женой, слышались звуки телевизора и протяжный голос невестки.
Напоминая себе о зарвавшемся сверчке, лег спать. Долго не мог согреться: озноб проникал под одеяло, полз по спине, и Феденька осторожно ворочался, чтобы найти удобное положение. «Не ходи завтра на работу, — встревожилась Тоня, — ты плохо выглядишь». — «Ничего страшного. Продуло, наверное».
Ничего страшного.
До утра Федор Федорович убеждал себя, что никакой это не инфаркт. Засыпал ненадолго поверхностным, непрочным сном. Уговаривал и утром, во время завтрака. С облегчением положил салфетку и пошел одеваться.
Ничего страшного; только испарина выступила. Что, сверчок?.. Он поднял к мокрому лбу руку с носовым платком — и упал.
Как — Федя?! Почему — Федя?.. Всегда умеренный в еде, непьющий… то есть не пивший ничего, кроме кагора, да и то по праздникам и в гомеопатических дозах; Федя, соблюдавший режим… Всегда спокойный, голоса не повысит. Сердце — не банка с компотом, так просто не взрывается; что случилось?!
Обширный инфаркт, вот что; больше ничего патологоанатомы не сказали.
Да какая разница — что, почему, как… Нет больше Федора Федоровича.
Феденькина смерть принесла горе, скорбь и растерянность. Ира потеряла друга, Тоня — мужа и друга; а что это значит, сестра знала. Приходила к Тоне и заставала ее, всегда собранную, строгую и волевую, точно такой же, но эта собранность в любой момент взрывалась слезами, и тогда сестра бросалась ничком на Федину половину кровати, застеленную ровно-ровно, и рыдала навзрыд. Потом поднималась, шла в ванную, откуда выходила с красными пятнами на лице. Смотрела на Иру и спрашивала требовательно и беспомощно: «Что? Что теперь?..»
И правда, что? Дети, слава Богу, выросли: дочка окончила университет, Юраша женат; ей самой только что исполнился пятьдесят один год, а на трюмо в прихожей шляпа и кашне. Тоня несколько раз пыталась убрать, переложить в шкаф хотя бы… Становилось еще хуже: берешь в руки — и сразу обволакивает привычный, чуть тревожный запах врачебного кабинета, и другой: родной, чистый запах волос и любимого мыла… одеколоном Федя не пользовался.
Как жить, сестра?!
Работать, решила Ира. Иди работать. И люди вокруг, и пенсия какая-никакая будет. Не заметишь, как время пролетит.
Легко сказать — иди работать.
Куда, как, если никогда в жизни работать не приходилось, а единственное ремесло — художественная штопка — изредка было такой мизерной подработкой, что и называться работой не могло, тем более что выполнялось для своих или знакомых как маленькое одолжение, в ответ на какую-то любезность той или иной важности? Да и была художественная штопка потребна в добрые старые времена, когда отцовские твидовые пиджаки и пальто из ратина перешивались детям, а не делались кормушками для моли. А теперь на дворе 62-й год, лавсаны-капроны, все глаза проглядишь, пока петлю на чулке поймаешь.
Куда — работать?!
Все равно куда. Вон, посмотри вечернюю газету: «требуется» да «требуется». Главное, чтоб люди вокруг были.
Как это — «все равно куда»? На завод, что ли? К станку? — Спасибо, сестра!
Теперь Тоня стояла в эркере, одной рукой опираясь в оконный переплет, другой вытирая мелкие частые слезы.
Нет, настойчиво продолжала Ира, на завод пусть молодежь идет. Другое что-то. Давай газету посмотрим. Есть у тебя?
Ежедневная вечерняя газета была в каждом доме, могла б и не спрашивать. Ее называли «городской сплетницей», но без злобы, а добродушно. Торопливо отделавшись на первой странице передовой статьей, пересаженной, как кусок дерна, из центральной прессы, газета посвящала остальные семь страниц Городу и только Городу. Строительство спортивного манежа — очистка дренажных стоков — позор безбилетникам — как исполком готовится к весне? — добровольные народные дружины в действии — письма наших читателей — фельетон, желчность которого тут же возмещалась лирической фотографией малышей, барахтающихся в снегу, — и объявления, где колонки столбиков: «требуется», «требуется», «требуется».
— Ищи работу, иначе будешь сидеть дома и злобиться, — сестра кивнула на соседнюю комнату, где водворился источник Тониного раздражения, молодая невестка.
Кому невестка, а Юраше — любимая жена. И Тоня, несмотря на свой практичный, трезвый ум, не могла этого принять. Нехороша была невестка, как ни посмотри; правда, и смотрела очень пристально. Со стороны взглянуть — пухленькая, щечки в ямочках, черные волосы причесаны в другую сторону — «начес»