некому было теперь ценить эти традиции. Сын ужинал с нею охотно, но нерегулярно (жена соблюдала фигуру), дочка была погружена в свой роман, о чем лучше было не думать, хотя все равно думалось… Словом, традиции незаметно отмирали, как желтеет, сохнет и неслышно падает на подоконник листок у комнатного цветка.
Тоня пыталась представить себе, какая сенсация начнется дома. Как станут отговаривать, как Юраша твердо скажет: «Не позволю!».
А ничего подобного.
Не было никакой сенсации, и никто не отговаривал.
Сын произнес без всякого удивления: «Поздравляю», — и потянулся вилкой к жареной рыбе. Таточка чмокнула в щеку: «Молодец, мамусенька!», что одновременно означало «до свидания», — и убежала. «Ну, ты идешь, Жорик?» — послышался протяжный голос невестки.
Никто не спросил, куда она идет работать. Никто.
Она бывала теперь дома только по вечерам, а в работе выявились новые достоинства. Например, неожиданная премия. Или экскурсия по Золотому Кольцу. Дурой надо быть, чтоб не поехать.
И поехала, сама себе безмерно удивляясь и чувствуя легкую вину перед Юрашей, оставленным без ужина с крахмальной салфеткой.
В чем неизменно была тверда, так это в категорическом отказе от общественной работы. Политинформация, извольте радоваться. Слово-то какое!.. «Не могу: внук маленький», что любая понимала, а работали в коммунальном хозяйстве одни женщины.
Действительно, подрастал внук. Зойка-Жужелица намекала, что настоящие бабушки должны дома сидеть, внучат нянчить.
Вот пусть твоя мамаша и сидит дома, посоветовала свекровь-дезинфектор.
Да, вечера были часто заняты внуком. Сын с невесткой охотно уходили то в кино, то в гости, и хорошо, что уходили: спокойней было. Она укладывала малыша и выходила, оставив крохотный голубой ночничок, купленный когда-то Федей еще для маленькой Таточки.
Не дождался ты, папочка, внука, с горечью повторяла, поворачиваясь лицом к Фединой половине кровати. Не дождался и ушел, а мне каково? Эта бесстыжая наглеет на глазах. Ты сам видел, ты знаешь. Юраша молчит; только он с ней еще наплачется. Да ты сам видел, повторяла Тоня, оттягивая другую печаль, но не сказать нельзя. Таточку не отговорить: Эдик, и только Эдик. Свет в окошке. Да ты сам… И видела черный мраморный квадрат низкого надгробия, а над ним — памятник с профилем Федора Федоровича — «папочки», как она его называла, — и теперь уже поздно, да и незачем, менять привычку, тем более что скоро — Тоня была уверена — она снова окажется рядом с мужем, где для нее приготовлено место три года назад.
Тихо плакала и засыпала с мокрыми глазами, причем во сне теплая удобная кровать легко сливалась с черным мрамором, словно так и было надо.
…Когда Юраша привел в дом невесту, Федя был озадачен, но ничем своей реакции не выдал. Он видел счастливое Юрашино лицо и понял, что на его решение ничего повлиять не сможет. Да и как можно мешать счастью своего ребенка? Поделиться сомнениями в том, что счастье состоится? А какое у него право сомневаться?
Ни-ка-ко-го. Интуиция — не аргумент.
Барышня как барышня. О себе гордо сказала: «Инженер», — только специальность прозвучала невнятно: что-то экономическое. «Вы, наверное, любите свою работу?» — вежливо поинтересовался Федя и удостоился снисходительного ответа: «Диплом. Без бумажки ты букашка, а с бумажкой — человек!». Убей, не мог представить ее инженером. Скорее буфетчицей в том же политехническом: к этим блестящим глазкам и взбитой челке передничек… Буфетчица, да: «За сардельками не занимайте, сарделек больше нет. Люся, не выбивай сардельки!». Вечером только поморщился, когда жена заговорила о «не нашем круге». Тосенька, Тосенька, о чем ты, какой «круг»? Это другая порода. Но вслух произнес другое: «Пара не пара — марьяж дорогой. Распишутся; без бумажки ты букашка — помнишь? — А с бумажкой — человек».
Молодые поселились с ними, и невестка с поразительной легкостью освоилась в квартире. Федор Федорович заметил это, как не мог не заметить «Жорика», но, в отличие от жены, не возмущался и с Зоей всегда разговаривал с отстраненной вежливостью, как говорил бы… с буфетчицей, например.
Что ж, сыну виднее; Бог даст, у Таточки все будет иначе. Вероятно, влюбится в однокурсника, мечтал Федя, а то в ассистента на кафедре: общие интересы, жизнь в науке. Представлял себе нескладного застенчивого паренька из интеллигентной семьи. Учительской, например… Впрочем, девочка только что защитилась, ей пока не до кавалеров.
И не всякий кавалер — жених, между прочим.
Романтические мечтания Феденьки неведомым способом индуцировали появление жениха, минуя стадию кавалеров. «Вот и решай после этого, материальна мысль или нет», — думал Федя в спальне, поспешно надевая пиджак и причесываясь. Таточка привела гостя без предупреждения, и это застало отца врасплох не только из-за снятого пиджака. Прощай, застенчивый паренек из учительской семьи, продолжай заниматься своей наукой, потому что дочку мою ты проглядел.
У раскрытой двери в столовую, где суетилась огорошенная Тоня, стоял и загадочно улыбался смуглый мужчина лет тридцати.
— Это Эдик, — выдохнула сияющая дочка, и гость кивнул снисходительно, добавив к «Эдику» фамилию, которую Федор Федорович от растерянности не запомнил: то ли у Лермонтова встречалось подобное, то ли в меню шашлычной.
У Эдика были томные южные глаза, небольшие усики и совсем не было шеи. Последнее обстоятельство придавало ему какую-то сановную важность, и когда он всем корпусом поворачивался к собеседнику, казалось, будто скажет сейчас что-то значительное. Однако Эдик улыбался снисходительно и ничего не говорил.
Все было уже сказано сияющими Таточкиными глазами, все читалось на светящемся лице. Она клала на тарелку гостя новые и новые порции, не забывая то поправить ему салфетку, то придвинуть солонку, и он благосклонно поворачивал корпус в сторону этого потока нежности, понимающе опускал глаза и молчал.
Заговорил он, когда поднял рюмку с вином: «Этим маленьким бокалом…» Тост начинался длинной фразой о бедном путнике и неуловимо перерос в развесистую благодарность гостеприимному дому, который… Но Федор Федорович, наивно ждавший конца витиеватого сюжета, терпеливо держал рюмку и холодел от отчаяния, ибо шея была здесь ни при чем и Кавказ ни при чем, потому что в лице говорящего не было счастливого сияния, которое лучилось от Таточки.
Не было, хоть расшибись.
Не за что было ухватиться, чтобы понять, чем дышит этот человек, но очевидно было, что дышит не Татой. А надолго ли хватит одного ее дыхания на двоих?
Феденька чувствовал возмущение жены и знал, что оно выльется, как лава из вулкана, и мысленно увидел эту лаву, с летящими в воздух камнями, — Тоня забросает его вопросами, а какие уж тут вопросы.
Решение было принято, и дочка ничего не желала слушать. На вопросы отвечала, словно защищала крепость. Да, с Кавказа. Какая разница, чем занимается? Приехал по делам. На вопрос о профессии заговорила пылко и невразумительно, читай: свободная профессия.
Кипели и высыхали слезы. Вода наливалась в стакан и проливалась на пол. Звучало неизбежное: «Только через мой труп». Двери хлопали так сильно, что на пианино вибрировал гипсовый Бетховен.
Иными словами, была бы весьма дурного вкуса мелодрама, если б родная дочка, свет в окошке, не распахнула в декабре самое настоящее окно и не повернула к отцу отчаянное лицо. Что она выкрикнула, Федор Федорович не слышал, а бросился к окну, откуда мороз сочился белым дымом, схватил за плечи и, обняв, забормотал прямо в разгоряченное лицо: «Детка, деточка, да разве можно так, Господь с тобой…» — и еще какую-то чушь, самым вразумительным из которой было: «Простудишься».
Похоже, однако, что простудился сам. Лечиться не стал, ибо ничего, кроме озноба да общего дискомфорта, не чувствовал, а после Рождества…