Нет, Тоня не связывала распахнутое окно с черным надгробием: мало ли что дома происходит. Тут слово, там два. Окно тут ни при чем, а во всем виноват этот Эдик, свалившийся им на голову, когда они еще и к невестке притереться толком не успели.
Сестра не спорила: не связывает — и слава Богу. Хотя при чем тут невестка да зять? — Чужие люди. Там, где чужой ощерится, родной укусит — до крови или… до смерти.
Федино лицо запомнилось ей не таким строгим и целеустремленным, как на мраморной плите, а таким, как видела его в моленной на Рождество: донельзя утомленным и не выспавшимся. Прощаясь, они поцеловались, причем Ирина уловила тревожный запах какого-то лекарства.
Спустя неделю опять видела его в моленной, на этот раз в гробу, и не могла отогнать неуместную, навязчивую мысль: теперь выспится.
На кладбище Тоню держали с двух сторон сын и старший брат. Держали крепко, а она неистово рвалась с криком в ярко-желтую яму, и было страшно: вдруг не удержат? Все кругом было в снегу, и хотелось, чтобы исчезли скорее рыхлые желтые холмы с четкими следами лопат, — так тревожно выглядели они на снегу. Вскоре они и скрылись почти полностью под грудой венков и букетов.
Сестры всегда были очень разными, с раннего детства. Ирина была на редкость спокойным ребенком, и восемнадцатилетняя мать не знала с ней хлопот. Тоня появилась на свет десять лет спустя, пятым по счету ребенком, словно данным взамен умершего в очень раннем возрасте Иллариона. Матрена же к своим двадцати восьми годам была измучена родами, младенцами и подрастающими детьми, поэтому беременность переносила тяжело. Да и роды, вопреки заверениям повитухи, затянулись, но долгожданный сынок закричал, наконец, так громко и уверенно, что сразу поняла: мой!..
Ан нет, не мой, а — моя.
«С доченькой вас! — бабка ловко заворачивала в свивальник орущего младенца. — Горластая какая, дай Бог здоровьичка!»
Так и вышло.
Тонька (в честь задуманного мальчика Антона) ничем не хворала, но постоянно давала о себе знать громким возмущенным криком, особенно если мать, устав носить ее на руках, клала в колыбель.
Не тут-то было!
Недаром говорят: чем труднее ребенок, тем больше мать его любит. Может быть и так, что Матрене слышалось что-то знакомое в требовательных воплях дочки, и она безропотно давала младенцу грудь. Тонька сердито сосала молоко, и даже потом, когда глазки сами собой смыкались от сытости, маленькое румяное личико оставалось строгим и немножко недовольным.
Моя доченька, горделиво улыбалась Матрена; моя.
Когда родители уходили в трактир (ибо других развлечений не знали), оба брата и грудная Тонька оставались на попечении Ирочки. Голосящий младенец мешал старшим, и тогда Ира брала ребенка на руки и носила по комнате, укачивая. Здоровенькая пухлая Тонька была нелегкой ношей для десятилетней сестры, но, как только Ира клала ее в кроватку, снова начинался неистовый ор. Утомившись носить, Ирочка закинула слишком громкую сестру за родительскую кровать, на пол. Не то чтобы в буквальном смысле закинула, а бережно опустила кричащий сверток в темное пространство между стеной и кроватью.
Тонька от возмущения замолкла и… уснула.
Ирочка вернулась к урокам, а братья к игрушкам, невольно понизив голоса, хотя из-за кровати ничего не было слышно. Само собой разумеется, родители не узнали об оригинальном методе воспитания, а метод вошел в практику. Как только сестренка начинала кричать, она оказывалась за кроватью…
Тонька выросла и впрямь очень похожей на мать властностью характера, строгостью и высоким сильным голосом. Она стала Тоней, а для кого-то и Тонечкой, и очень не любила, когда старшая сестра говорила: «Не гоношись, Тонька. Ох, мало я тебя за кровать бросала…», хотя сама ничего об этом помнить не могла.
Сестры никогда не были подругами — видимо, в силу слишком большой разницы в возрасте и характерах; так часто бывает. Но их связывало нечто большее, чем дружба: общее детство и нерасторжимые узы ответственности друг за друга. Слова «брат» и «сестра» использовались в семье как обращение и служили оправданием поступков.
Это был пароль.
Так было всегда.
Братья и сестры могли не соглашаться друг с другом, спорить на высоких тонах, но в затруднительной ситуации они шли друг к другу.
Брат не осудит. Сестра рассудит.
Много лет назад Тоня, молоденькая девушка, прибежала к замужней сестре: Федя сделал ей предложение. В рассказе гордость смешивалась с разочарованием. Не то чтобы Тоня ждала стройного красавца во фраке и с цветком в петлице, как в фильме «Ночь принадлежит нам», но когда руку и сердце предлагает сутуловатый Федя, от которого пахнет аптекой, невольно полезут в голову сравнения — и нет, не в пользу фармацевта.
— Ты мамыньке пока не говори, — закончила Тоня.
— Соглашайся, дурочка. Он же тебя любит без памяти. Родителей у него нет, сама себе хозяйкой будешь: как поставишь, так и пойдет. И работа чистая… Соглашайся, сестра!
Как всякая девушка в двадцать один год, Тоня мечтала о романтической любви, которую в скромном очкастом Феденьке заподозрить было трудно. Не вязалась, совсем не вязалась его заурядная внешность с любовным идеалом. А вышло так, как напророчила сестра: не было более преданного и любящего мужа, и его сутулая спина оказалась для Тони той самой каменной стеной, о которой мечтают многие женщины. И было то, о чем многие не отваживаются и мечтать, ибо не верят, что такое бывает: дружба и глубокое понимание друг друга. Одинаковые реакции на происходящее и мысли до того похожие, что не обязательно было их высказывать, но если формулировались, то «в складчину»: любой из них мог продолжить начатую другим фразу.
Было самое необъяснимое: одинаковые или похожие сны.
Теперь, без Феди, рациональность и всегдашняя Тонина приземленность помогли ей пережить черную полосу отчаяния и бессмысленного шагания по квартире, с мокрым платком в зажатом кулаке. Спустя какое-то время она почти гордилась, что нашла в себе силы не растекаться каждый день слезами и не листать бессмысленно назад прожитую жизнь. Та жизнь принадлежит ей, никто этого не отнимет, но прожитые годы — это не фильм «Король джаза» или «Клетка любви» какая-нибудь; нечего душу травить. Разумные доводы очень помогали, и Тоня сама не замечала, как одна картинка прожитой счастливой жизни сменяется другой, вызывая улыбку на лице, а впереди — вернее, позади — оставалось множество неперелистанных страниц.
И страшно подумать, что было бы, если бы сестра тогда не обозвала ее дурочкой.
Но рассуждения типа «если бы» Тоня тоже отметала: благоглупости и бздуры. Тем более что жизнь поменялась коренным образом: работа, дом, внук — карусель такая, что только успевай поворачиваться.
Приходилось успевать, а что делать?
Время шло, сумки с ядами делались — или казались? — тяжелее. Внук ходил в детский сад. Дочка вышла замуж, и в просторной некогда квартире стало тесно. Тоня больше не могла вечерами разговаривать с «папочкой», повернувшись лицом к его подушке, потому как спальня, вместе с кроватью, перешла к Таточке с Эдиком, и последнее обстоятельство не прибавило Тоне любви к зятю. Сама она теперь спала в столовой, куда, вопреки всякой логике, перетащили шкаф из спальни, а за шкафом скромно притулилась кушетка, на которой так любил отдыхать Федор Федорович. Посредине остался стоять круглый стол, собиравший когда-то немало народу, но дочкино пианино, вместе с раздраженным Бетховеном, поселилось в спальне, хотя никто на нем не играл. Буфет недоуменно таращился стеклянными витринами на шкаф. Тоня деловито открывала дверцу, где висели в неподвижном безмолвии пальто, жакетки, платья, точно безголовая очередь, послушно чего-то ждущая; закрывала, так и не вспомнив, что хотела достать.
Скорей бы у них подошла очередь на квартиру.