действительности стала одним из еще более темных расставаний, в которых было больше уловок и прибежищ, нежели подлинной свободы, и которое представляло собой попытку бегства от того угрожающего и чудовищного, за чем скрывалась смерть.
Еще во время этой случайной встречи на Бэкерштрассе он воспринял призыв отправиться туда на предварительный показ, подключиться к новизне происходящего, из-за чего тогда расставание с фотографом совпало с его решением или намерением (ибо для этого ему не пришлось преодолевать какие-либо колебания), то есть с эмоциональной уверенностью в правильности принятого решения. Не теряя времени, он бросился домой, поскольку просмотр должен был начаться уже через сорок минут. Он переоделся, написав на бумажке рядом с телефонным аппаратом: сегодня, одиннадцать часов, просмотр по Кремеру, поеду туда, — как бы памятка для самого себя, на самом же деле она предназначалась для них, его заказчиков и противников. По сути дела, он впервые открыто, не церемонясь обратился к ним, причем под знаком Кремера! Итак, он положил записку рядом с телефонным аппаратом. После его возвращения она продолжала там лежать, при этом трудно было определить, прочел ли кто-нибудь ее или нет. Тем не менее он взял ее в руки, словно кто-то в его отсутствие поинтересовался написанным, и опять как бы небрежно положил на то же место, где она и пролежала еще пару дней, пока он как бы не убедился в том, что ее обнаружили и приняли к сведению.
Итак, он отправился туда, да еще прибыл на место без опоздания. В фойе кинотеатра «Хос люфт», который по утрам обычно пустовал, толпились всякие люди, судя по внешнему виду, литераторы, критики и, по-видимому, друзья Кремера, бригада телевизионщиков, направившая свою аппаратуру на окружающих, но прежде всего на Кремера, которого он, Левинсон, увидел здесь впервые прямо перед собой довольно близко (по сравнению с той случайной встречей неподалеку от порта) и залитого словно специально для него ослепляющими лучами света. На него самого, Левинсона, никто здесь не обращал внимания. Как абсолютно «свой», он спокойно прошел через фойе в зал, где безо всякой суеты занял место в одном из первых рядов. Начало представления чуточку задерживалось, и эти мгновения ожидания, это неожиданное безвременье, внезапно зародившийся промежуток времени, фактически безграничный, это подаренное время внезапно и неожиданно обернулось для него одним из самых счастливых мигов. Почему так случилось, он не понял, между прочим, так и не разобравшись в этом до сих пор. Чуточку вспотев, пока добирался сюда из дома, он, Левинсон, лишь ощущал себя в чуждом ему окружении высокомерных людей в броских или, как ему вдруг подумалось, крикливых одеяниях. Он как бы видел со стороны себя, терпеливо сидящего на стуле в кинозале, растворившегося в индифферентных лучах смешанного света. Он наслаждался тем, что его здесь никто не знал, одновременно ощущая чувство солидарности с Кремером там в фойе (в большей степени, чем кто- либо здесь в зале!), неизвестный, неузнанный и оттого свободный, глубоко вкушающий необычность переживаемого момента и вместе с тем невозмутимо ожидающий надвигающегося на него события.
Он, Левинсон, попытался объяснить специфику этого события тем, что оно представляло собой нечто иное, будь то присутствие на изначально подлинном кинособытии или коммерческом кинематографическом показе, в котором всегда прослеживалась связь с какими-то тайными делами или пустыми обещаниями. Но как ему показалось впоследствии, видимо, решающее значение имело то обстоятельство, что он сидел там, в комиссии, не ради себя, а ради них, его заказчиков, что помогло ему установить эти первые контакты и, между прочим, последующий выход на Кремера, что, однако, преследовало более масштабную и, на его взгляд, более глубокую и вместе с тем иную цель, кроме того присутствия. Она заключалась в том, чтобы дотянуться до уровня заказчиков. С другой стороны, к этому имела отношение и связанная с задачами таинственность как ниша, в которой он оказался. И вот сидел он совершенно неприметно, никем не замеченный в этом царстве света или святости (?) — в кресле кинозала, одинокий в своем совершенстве в окружении многих других. Он пробовал на зуб процедурное действо этого кинематографического клуба как бы со стороны, как бы с другого берега, чувствуя себя при этом и потерянным, и защищенным одновременно.
Сам кинофильм преподнес сюрприз. Молодой режиссер открестился почти от всего, даже от намека на проявление насилия, ставшего языком самовыражения медиума. Чаше всего малоподвижная и вялая камера чуть выше пола впивалась в полуживое действо, выхватывая лишь отдельные кадры, делая акцент на звучащее с экрана слово. До его сознания доходили некоторые почти рельефные детали экранного действа, хотя память хранила более литературное (может быть, кремеровское?) представление о безмолвии и динамике. На экране занятые в фильме актеры, друзья Кремера и, что удивительно, сам Кремер совершали повседневные действия, словно мимоходом и естественным образом поднимались по лестнице и снова спускались по ней вниз, открывали и закрывали двери, входили в комнаты и выходили из них и как бы между прочим проговаривали иные, не связанные с происходящим тексты, словесно объяснялись, что порождало странные, отчасти трогательные, а порой откровенно комичные ситуации. Как и все сидящие в зале, он, Левинсон, хохотал и нисколько не стеснялся этого, даже когда он заметил, что вместе со всеми в зале испытал достаточно простые рефлексы. Абсолютно правдоподобная несочетаемость экранной картинки и произнесенных с экрана слов, что фактически подтверждало их глубочайшую взаимосвязь и тем самым высвечивало подлинно содержательную сторону малоформатного фильма, решительно и однозначно опрокинула поверхностные представления, оказав на него воздействие, причем настолько сильное, что порой он оставался в зале единственным, кто продолжал смеяться, причем его громкий смех обнаруживал такие беспорядочно-истерические и свирепые нотки, что он несколько раз даже испугался, что провалит все мероприятие. Порой он не отдавал себе отчета в том, является ли его реакция преувеличенной, неуместной или просто ошибочной. Вместе с тем он задавался вопросом, органична ли роль Кремера в таком контексте, который в итоге его просто-напросто поглотил? В любом случае он, Левинсон, действительно ощутил, как в этом убогом фильме растворилось несоизмеримое в языковом отношении произведение (именно «Шлейден»), и глубоко почувствовал, что Кремер, по-видимому, дал маху, позволив втянуть себя в эту аферу.
Некоторые из этих мыслей прозвучали в последовавшей за показом, в общем-то агрессивно заостренной дискуссии, в ходе которой были поставлены отчасти ложные вопросы, которые не имели почти никакого отношения к просмотренному фильму. Но зато оказались теснейшим образом связаны с некоторыми личными предубеждениями или укоренившимися мнениями. Кремер почти на все вопросы отвечал уклончиво, а он, Левинсон, вновь болезненно воспринял, что уже давно речь идет не о разграничении подлинного и ложного, а лишь о степени жестокости в следующих вопросах:
Чего же он добивался?
На чем основывалось его утверждение?
Действительно ли верил в это?
Ни один из этих вопросов не затрагивал суть произведения, которая, согласно Кремеру, заключалась лишь в повороте и представляла собой историю, лишенную стержня и пространства, отвержения всего и вместе с тем удержания. А чего конкретно? Кремер этого не знал, правил на этот счет не существовало, так что ответ каждому приходилось искать самостоятельно.
Тут он, Левинсон, вдруг почувствовал любовь к Кремеру, ощутил единомыслие с ним и близость, а также желание защитить его от мира, от окружающих, вот только не представлял себе, как это сделать. Поэтому он дал о себе знать и задал ему вопрос, чтобы в какой-то мере стать его сообщником, — не считает ли он себя после всего, что случилось, проигравшим в этом деле, не следует ли это считать поражением?.. На этом месте он вдруг запнулся, а Кремер в ответ поинтересовался, что тот имеет в виду: поражение, почему же? Нет, не понимаю… И больше не вымолвил ни звука. Наверное, он много чего хотел сказать, переполняясь всякими мыслями, что помешало, просто перекрыло ему дыхание. После этой промашки Левинсона дискуссия, к взаимному безмолвному согласию, резко пошла на убыль, и все стали покидать зал.
И все же после просмотра он, Левинсон, несмотря на свою бестактность, несколько часов как просветленный бродил по улицам Эймсбюттеля, переваривая кадры увиденного фильма. Уже в венском кафе, где во второй половине дня (!) он позволил себе выпить бокал зеленого вельтлайнера, он задал