Зима пришла вдруг и сразу, еще до первых петухов.
Я услышала ветер, который ворвался как невеста, опаздывающая на собственную свадьбу, разметая снег и лед по мерзлой земле подолом накрахмаленной шуршащей юбки. Вскоре я заснула, а когда проснулась снова, снежные сугробы отрезали наш дом и амбар от остального мира.
Это была самая холодная зима за многие годы. Она охватила наш Новый Свет и пошла дальше, в Англию, а оттуда в Голландию и Францию. Бельгийцы и пруссаки дрожали в своих постелях, а паписты в северных странах плясали джигу, чтобы ноги не примерзли к земле. Индейцы прекратили воевать, и в течение всего декабря бостонская колония жила спокойно. Пограничные города распустили стражу, чтобы в тишине и трезвости отпраздновать рождение Спасителя.
Но в соседней деревне Салем маленькие девочки в тепле и уюте пасторского дома от скуки смастерили запрещенный магический шар. С помощью рабыни из Вест-Индии они занимались гаданием, задавали невинные вопросы вроде: «Кто мой суженый?» или «Кому я отдам свое сердце?». Яйцо опускали в стакан с водой, воду мешали, и в хрупком сосуде образовывалась воронка, в которую засасывалось и уходило как добро, так и зло. С того времени я стала часто представлять себе ад как место, где очень холодно.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Двадцать пятого января по Ипсвичской дороге на юг, в направлении Бостона, в кровь пришпоривая коня, мчался курьер. В седельной сумке он вез пергаментный пакет, обугленный по краям и пропахший дымом. В сорока милях к северу, в городе Йорке, штат Мэн, сто пятьдесят индейцев-абенаков напали на поселения, расположенные вдоль реки Агаментикус. Сотни семей выскакивали из горящих домов ночью в одних сорочках. Преподобный Джордж Берроуз из соседней деревни Уэллс описал отцам города Бостона эту кошмарную бойню: столбы дыма, бушующий пожар, более пятидесяти несчастных, разрубленных на куски, в том числе местный пастор. Не менее восьмидесяти молодых женщин и мужчин абенаки захватили в плен и угнали в Канаду. Некоторых впоследствии выкупили, о судьбе других ничего не было известно. Преподобный Берроуз хорошо знал отцов города, поскольку раньше служил пастором в салемском приходе. Он счел своим долгом написать о нападениях, поскольку у многих из погибших были в Бостоне родственники. Позднее эти самые родственники арестуют пастора, будут его пытать и повесят, обвинив в колдовстве.
Однако мы об индейцах не услышим до февраля. Январь мы провели отрезанными от мира, и, несмотря на то, что снежные сугробы не давали нам добраться до города и до соседей, мы пребывали в достатке, хотя мать свято верила, что все дело в умеренности, а вовсе не в везении. Чем бы она ни занималась, разжигала огонь в очаге или пряла, на лице у нее было отсутствующее выражение, будто она вела в уме какие-то подсчеты, и я знала, что она прикидывает, как мы доживем до весны. Мяса и дров нам должно было хватить на несколько месяцев. А на чердаке в подвешенных муслиновых мешках спали сном Лазаря маленькие твердые семена.
В конце месяца Ханна опрокинула на себя кастрюлю с супом, которая стояла на краю стола, и обожгла руки, шею и грудь. Кожа сморщилась и покрылась волдырями, и если бы мать не сорвала с нее платье, думаю, у нее на теле навсегда остались бы рубцы. Ханна почти весь день и вечер лежала в постели, плакала и уворачивалась, когда мы с матерью прикладывали к обожженным местам тряпочки, смоченные раствором ромашки, или заставляли ее пить настой мяты и лаванды. Она все плакала и плакала, и, что бы я ни делала, ничто не могло ее успокоить, пока мы с матерью не легли с ней рядом. К утру Ханна забылась сном, зажав мою куклу в обожженных руках.
Я, должно быть, тоже заснула, но проснулась, когда мать поднялась, чтобы разжечь очаг к завтраку. Братья и отец еще спали. Я лежала тихонько, обнимая Ханну за влажную и горячую шею, и наблюдала. Закончив разжигать угли, мать подошла к бабушкиному дубовому буфету. Вырезанные из дерева виноградные лозы были в темноте похожи на лица великанов. Мать достала из ящика перо, чернильницу и большую красную книгу, которую я прежде не видела. Перелистала страницы, исписанные убористым ровным почерком, и раскрыла чистый лист. Обмакнув перо в чернила, она начала заполнять лист мелкими буквами. Мать писала левой рукой и очень красиво. Кисть поворачивалась, изгибаясь в крепком запястье, как миниатюрная головка арабской кобылицы на мускулистой шее. Пальцы у нее были длинные и суживающиеся на концах. Глядя на фаланги ее пальцев, я вспомнила историю о молодой женщине, которую рассказал дядя прошлой зимой. Женщина эта утонула в мельничном ручье, а ее кости вынесло большим колесом на берег. Сын мельника сделал из грудины арфу, из черных волос смастерил струны, которые прикрепил колышками из длинных белых пальцев. Когда он играл на арфе, голос утопленницы неизменно пел о том, как сестра столкнула ее в воду. В истории ничего не говорилось, почему было совершено убийство, но тетя шепнула мне на ухо, чтобы муж не слышал, что причиной, наверное, был мужчина.
Черные волосы матери, поседевшие только на висках и макушке, рассыпались по спине и полностью сливались с темными густыми тенями, свисавшими с потолочных балок. Я пыталась представить, какую песню могли бы исполнить ее кости. Слова наверняка были бы сильными и безжалостными, как волны, бьющиеся о прибрежные скалы, а музыка — тяжелой и холодной, как океан на восточном побережье. Мне пришло в голову, что если бы я научилась играть на каком-нибудь музыкальном инструменте, то услышала бы ее потаенные мысли, словно рыбак, который умеет распознавать по звукам приближающихся волн, ожидать ли ему шторм или штиль на море. Выскользнув из постели, я на цыпочках подошла к тому месту, где она сидела, и спросила:
— Мама, что ты пишешь?
До этой минуты сидевшая спокойно, она напряглась при звуке моего голоса и тотчас захлопнула книгу. Убирая ее в буфет, она сказала:
— Это всего-навсего хозяйственная книга. Ложись спать, Сара. Еще очень рано.
Мать отвернулась, и я поняла, что она солгала насчет книги. Там было что-то еще, кроме цифр, означающих количество бочек кукурузы и корзин картофеля, которые хранились в подвале. Книга была исписана почти целиком, значит, сопровождала ее долгие годы. Мы сидели в тишине в ожидании рассвета, когда настанет пора печь хлеб. Ее лицо раскраснелось от жара очага, капельки пота на лбу сверкали, словно драгоценная диадема, глубоко посаженные глаза, не мигая, смотрели на стену позади очага. Она казалось такой замкнутой, такой отстраненной и, судя по всему, не испытывала ни нужды, ни желания общаться с родными. Внешне ее жизнь была такой же обыденной и привязанной к дому, как у всех деревенских жителей Андовера, и все же мне отчаянно захотелось узнать, какие мысли скрываются за ее высоким лбом и не дают ей покоя, чтобы она заполнила ими целую книгу.
— Ты научишь меня красиво писать? — спросила я шепотом.
Она посмотрела на меня с удивлением, но сказала:
— Если хочешь. Мы можем начать сегодня, до ужина.
Осмелев, я спросила:
— Почему мы не видимся… — и осеклась в ожидании слова или жеста, которыми она не дозволила бы говорить о семье дяди.
Но вместо этого мать расправила юбку у меня на коленях, и все тени, скрывавшиеся в складках, исчезли.
— Ты хотела спросить, почему мы так редко видимся с Маргарет? — сказала она. Я кивнула, она обхватила себя за локти и отвела взгляд. — Твой дядя обесчестил себя тем, что неумеренно пьет и позабыл о жене и детях. Старейшины Биллерики не раз предупреждали его о необходимости исполнять семейный долг. Мы предлагали ему свою помощь, но получали отказ. А если твоя помощь отвергается, растет обида.
— Почему он нас отвергает? — спросила я.
— Твой дядя давно на ножах с отцом. — Она замолчала и не стала объяснять почему. — А теперь у Роджера Тутейкера появилась еще одна причина нас ненавидеть. Мы получили этот дом, потому что твоя бабушка поняла, чего стоит твой отец и чего стоит тот, кто зовет себя целителем и Божьим человеком, но кто бесцельно тратит жизнь в обнимку с кружкой и потаскухой.