семьи или семья была слишком бедна, чтобы приходить каждый день или каждые несколько дней и передавать в камеру хотя бы немного хлеба. Женщину звали Доркас Хор, ее арестовали в Беверли и посадили в тюрьму в апреле. Она была старая и ходила прихрамывая, но держалась с достоинством. Когда она подошла к нам с Томом, в ее глазах я прочла сострадание. Но, увидев протянутую руку, я опустила глаза и сказала, что нам нечего ей дать. Под ее пристальным взглядом я покраснела оттого, что солгала. Но она наклонилась, положила руку мне на голову и сказала: «Благослови и храни тебя Господь, деточка». И пошла к следующей женщине, а потом к следующей, и ходила так, пока не собрала жалкие крохи.
Я отвернулась к стене, незаметно просунула руку в фартук, отщипнула кусочек хлеба и скатала из него маленький шарик. Сделав вид, будто зеваю, я закрыла рот рукой и отправила хлебный шарик в рот. Потом жевала его, пока он не превратился в жидкость, и проглотила. Мой желудок проснулся и громко заурчал, так что пришлось съесть еще кусочек. Я подумала, что, возможно, лучше вообще ничего не есть, чем есть так мало и ощущать столь сильные приступы голода.
Я похлопала Тома по плечу и сунула ему кусок хлеба, а потом встала, чтобы посетить отхожее место и размять затекшие ноги. В каждом углу камеры стояло по ведру, но ближайшее от меня было переполнено. Пол вокруг него был темным и блестел. Я отправилась к другому ведру, но идти мешали тяжелые цепи, висевшие на запястьях, и я ступала неловко. Я смотрела под ноги, чтобы не споткнуться о чью-нибудь ногу или не наступить на чью-нибудь руку, и сперва не смотрела на лица женщин, которые вчера были скрыты от меня в темноте. На подходе к отхожему месту я подняла глаза и увидела тетушку Мэри, которая сидела, прислонившись к стене. Рядом с ней, положив голову на колени матери, пристроилась Маргарет.
Я так обрадовалась, увидев их, что у меня подкосились ноги, и я громко вскрикнула, привлекая внимание сидящих вокруг женщин. Из глаз потекли слезы, я позвала: «Тетя…» — и бросилась к ним, спотыкаясь о что-то или кого-то. Женщина потянулась ко мне и помогла удержаться на ногах, и тут улыбка застыла, а потом и вовсе исчезла с моего лица. Не было сомнения, что передо мной сидела мамина сестра, но смотревшие на меня глаза были полны ненависти и обиды. Я повторила: «Тетя… — И добавила: — Это я, Сара». Однако ее взгляд стал еще жестче, и она еще крепче прижала к себе Маргарет. Цепи тетиных кандалов свешивались перед лицом Маргарет, отбрасывая тени в форме колец ей на щеки. Маргарет не смотрела на меня, ее глаза были устремлены куда-то вдаль. Губы шевелились, будто девочка разговаривала с воздухом, и, хотя не видеть и не слышать меня она не могла, она так ни разу и не взглянула в мою сторону.
Несколько мгновений я стояла с глупым видом, не двигаясь и опустив голову, а потом услышала, как тетя сказала: «Прочь!» — будто отгоняла собаку или крысу с порога своего дома. Я подняла голову, и, злобно замахав свободной рукой, она снова сказала: «Прочь!» В тишине звякнули ее цепи, я повернулась и, спотыкаясь, пошла на свое место рядом с Томом. Мое лицо было мокрым от слез. Я огляделась, вобрав голову в плечи, и почувствовала, что вся сотрясаюсь от рыданий, а люди отводили глаза, будто мои слезы были чем-то более неприличным и постыдным, чем то, что я вынуждена пользоваться отхожим местом у всех на виду.
Утро сменилось днем, и, до того как в коридор разрешат войти родственникам, узники бросали жребий, кому выпадет выносить ведра с нечистотами во двор наверху. Счастливчики получали несколько минут, чтобы пройтись и подышать свежим воздухом. Сначала ведра выносили две женщины из нашей камеры, потом какой-нибудь мужчина из мужской камеры выносил свое ведро и ведро из камеры осужденных женщин. Осужденным покидать камеру не разрешалось. Боялись, что они могут взлететь в небо выше крыш и скрыться или напустить своих духов на жителей деревни Салем и замучить их.
Так как мы с Томом были маленькими, да еще и новичками, в жеребьевке нас не учитывали. Несколько родственников пришли и ушли. Послеполуденное солнце согрело и высушило камни, и они из зеленых стали серыми, а потом белыми. Следующим утром они снова будут сырыми и на них снова проступит лишайник, как жидкая краска на скрепляющем кладку растворе.
Я следила за невысокой стеной под прутьями решетки, и, когда кто-то из женщин поднимался, чтобы пройтись, я занимала ее место и звала маму или Ричарда. Когда мы разговаривали, они просовывали руки между прутьями своей решетки, и тогда я знала, что их голоса такие же настоящие, как камни вокруг, а не плод моего воспаленного воображения.
Ближе к вечеру дверь нашей камеры открылась и в нее ввели Абигейль Фолкнер, женщину примерно такого же возраста, как моя мать. Она стояла и щурилась в полутьме, а несколько женщин из Андовера разом ахнули: «Это ведь дочка преподобного Дейна». Вместе со своей племянницей Бетти Джонсон хозяйка Фолкнер станет одной из более чем десятка членов семьи Дейна, которых закуют в кандалы.
Ее приговорят к смерти, которую назначат на семнадцатое сентября, но помилуют, так как Абигейль носила ребенка. Ребенок родится позже срока, в декабре, после того как ее выпустят на свободу, словно тягости тюремной жизни запечатали ее чрево, чтобы не дать ребенку появиться на свет в столь печальном и безрадостном месте.
День сменился вечером. Я легла рядом с Томом, съела еще один маленький кусочек хлеба и тесно прижалась к брату. Прошел первый день нашего пребывания в тюрьме, одиннадцатое августа 1692 года. Пройдет еще восемь дней до того, как мать выведут из камеры и повесят.
Когда я проснулась на следующее утро, у меня раскалывалась голова от бессонной ночи. Женщина с больным зубом опять долго стонала, пока добрая душа не сжалилась и не дала ей какое-то питье, после чего та уснула. А до этого я целый час слушала ее стоны и в конце концов чуть не закричала: «Да дайте же ей выпить из фляги, нам нужно отдохнуть!» Сама я с трудом села и попила из меха, который нам оставил отец. К моему ужасу, обнаружилось, что ночью кто-то так сжевал кожу, что в мехе появилась дырочка и несколько капель драгоценной чистой воды просочилось на пол. Мне придется на ночь прятать мех у себя за лифом, чтобы крысы не съели его целиком.
Утро началось с того же ритуала, что и вчера. Женщины привели себя в порядок, и вскоре хозяйка Хор начала свой обход, собирая хлеб. Проходя мимо меня, она не остановилась, а только сказала: «Благослови вас Господь, детки». Она будет благословлять нас каждое утро, пока мы будем сидеть в тюрьме, но хлеба больше не попросит. Я с нетерпением ждала, когда освободится место у стены, чтобы поговорить с матерью, но женщины, сидевшие там, вставать не спешили.
Послышались шаги на лестнице, и все застыли в напряженном ожидании. Выносить отхожие ведра было еще рано, а до прихода родственников оставалось несколько часов. По ступеням спускались две пары ног, быстрые тяжелые шаги шерифа и кого-то еще. Я подумала, вдруг это так рано кого-то вызывают на допрос. Дверь в нашу камеру открылась, и вошла низкорослая толстая женщина, которая сразу же стала озираться по сторонам, будто искала кого-то. Я услышала чей-то шепот: «Жена шерифа». Дверь осталась приоткрытой, но тень шерифа Корвина застыла на пороге. Его жена уверенно направилась к хозяйке Фолкнер и сказала, указывая на ее шаль:
— Я дам тебе хлеба в обмен на шаль.
Какая-то старуха крикнула из противоположного конца камеры:
— Не соглашайтесь, миссис. Шаль понадобится вам в сентябре. — Она засмеялась, но смех быстро перешел в кашель.
Хозяйка Фолкнер покачала головой и теснее закуталась в шаль. Жена шерифа пожала плечами и стала спрашивать у других женщин, сперва у новеньких с чистыми руками и в чистых фартуках, потом у несчастных, сидевших в камере давно, не хотят ли они обменять что-нибудь из своей одежды на предложенные ею крохи. Одна женщина, на которой ничего не осталось, кроме нижней сорочки, предложила для обмена часть каймы на подоле, но хозяйка Корвин покачала головой и прошла дальше. Она снова огляделась, и ее взгляд упал на нас с Томом. Она подошла к нам и сказала довольно дружелюбно:
— Ну-ка встаньте. Хочу на вас посмотреть.
Я встала, и она притянула меня к себе, будто собиралась обнять. Правой рукой она держала меня за плечо, а левую положила мне на голову. Потом снова притянула меня к себе и взглянула на свою левую руку, определяя, где кончается моя макушка, прислоненная к ее груди. Она измеряла мой рост, но я не понимала для чего, пока кто-то возмущенно не выкрикнул:
— Ради Господа нашего, не отбирайте у детей одежду. Вы хотите, чтобы они погибли от сырости?