говорит для себя одного, может быть, еще для меня, может быть, для священников, идет разговор авгуров, остальные спят». Он крепко обхватил Кэй. Она не спала. Она его согревала. Она была теплой и свежей, как сама жизнь. Уже в который раз Филипп почувствовал, что Кэй свободней, чем он. Не девушка, а свобода сводила его с ума. Он рассматривал ее украшение, бледное, как луна, украшение из жемчуга, эмали и алмазных роз. «Оно к ней идет, — думал он, — откуда она его только взяла, оно, наверно, досталось ей по наследству, ей лучше бы совсем не носить украшений, это старое украшение скрадывает ее свежесть, пожалуй, ей подошли бы кораллы». Украшение показалось ему знакомым, но он не узнал в нем украшения, принадлежавшего Эмилии. Филипп не разбирался в драгоценных камнях и не мог запомнить их вид и форму, а кроме того, он избегал смотреть на драгоценности Эмилии; он знал, что камни, жемчуг и золото способны вызвать слезы — слезы, которые его так угнетали; Эмилии приходится продавать украшения, и она каждый раз плачет, отправляясь к ювелиру; Филипп же существовал на деньги, вырученные за ее драгоценности и слезы. В его жизни была и такая невзгода. Один, без Эмилии, он мог бы содержать себя и жить много проще, но, любя Эмилию и живя вместе с вей, деля с ней стол и ложе, он обирал ее и был, словно птица к палке, привязан к роскошной богеме советника коммерции, перешедшей по наследству к Эмилии, и уже не мог по-настоящему расправить крылья, чтобы, совершая небольшие, подобающие ему вылеты, добывать себе свой собственный корм. Это походило на оковы, оковы любви, узы эроса, однако жизнь поставила его в зависимость от состояния, пришедшего в упадок без хозяйского глаза, и потому другие, нежелательные оковы отягощали чувство любви. «Мне уже никогда не освободиться, — думал Филипп, — всю свою жизнь я искал свободу, но зашел в тупик». Эдвин упомянул о свободе. «Будущее свободы, — сказал Эдвин, — это европейский дух, или же у свободы вообще нет будущего». Здесь Эдвин неодобрительно отозвался об изречении американской писательницы Гертруды Стайн, имя которой было совершенно неизвестно его слушателям. Рассказывали, что именно у нее учился писать Хемингуэй. Гертруда Стайн и Хемингуэй в равной мере не отвечали вкусу Эдвина, он считал их писания второразрядными и грошовыми, а они щедро платили ему той же монетой, ни в грош не ставя сочинения Эдвина, называя его эпигоном и утонченным снобом, слепо подражающим великой мертвой поэзии великих мертвых столетий. «Как голуби в траве», — сказал Эдвин, цитируя писательницу Стайн, кое что из написанного ею все же застряло у него в памяти, но при этом он думал не столько о голубях в траве, сколько о голубях на площади св.Марка в Венеции, как голуби в траве, выглядят люди, по мнению некоторых просвещенных особ, пытающихся обнажить бессмысленность и мнимую случайность человеческого бытия и доказать, что человек свободен от бога и, следовательно, может свободно порхать в пустоте, бесцельно, бессмысленна и свободно, подвергаясь опасности угодить в силки птицелова и попасть к мяснику, но зато гордясь своей вымышленной, ничего не дающей ему, кроме нищеты, свободой — свободой от бога и богоподобия. «А ведь любой голубь, — сказал Эдвин, — знает свою голубятню и, как любая птица, существует лишь в божьей руке». Священники навострили уши. Кажется, Эдвин, льет воду на их мельницу? Неужто он — проповедник, хоть и без духовного звания? Мисс Уэскот перестала записывать. Она уже, кажется, однажды слышала то, что сказал сейчас Эдвин. Ведь точно такие же мысли высказала мисс Вернет на площади национал-социалистов, она точно так же сравнила людей с голубями или птицами, сказав, что их существование случайно и подвержено опасностям? Мисс Уэскот изумленно посмотрела на мисс Вернет. Неужели мысль о том, что человек подвержен опасностям и зависит от случайностей, настолько обща, что ее почти одновременно могли сформулировать известный писатель и гораздо менее известная школьная учительница? Мисс Уэскот была сбита с толку. Она ведь не голубь и вообще не птица. Она — человек, учительница, у нее есть занятие, к которому она себя готовила и продолжает готовить. У нее есть свои обязанности, и она пытается выполнять их как можно лучше. Мисс Уэскот нашла, что у мисс Вернет — изголодавшийся вид; какое-то странное, голодное выражение появилось на лице мисс Вернет; похоже, что мир и озарения Эдвина пробудили в ней страшный голод. Филипп думал: «А теперь он обратится к Гете, это чисто по-немецки, он хочет под конец сослаться на Гете, на тот-закон- который-всех-нас-создал, и, подобно Гете, Эдвин ищет в этом законе свободу: он ее не нашел». Эдвин произнес заключительные слова. Громкоговорители хрипели и трещали. Даже после того, как Эдвин закончил свое выступление, они продолжали хрипеть и трещать, и бессловесный хрип и треск в их беззубых ртах пробудил слушателей, оторвав их от грез и посторонних мыслей.
Камни, камни, которые они швыряли, звон стекла и падающие осколки перепугали толпу. В памяти тех, кто был постарше, ожили кое-какие воспоминания; ожили воспоминания об ослеплении, о событиях недавнего прошлого, о других осколках. С осколков тогда началось и осколками кончилось. Осколки, которыми это кончилось, были осколки их собственных окон. «Прекратите! Нам же платить придется, — сказали те, кто был постарше. — Нам всегда приходится платить, когда что-то ломается». Кристофер протиснулся вперед. Еще не совсем уяснив себе, что происходит, он протиснулся вперед. Он встал на камень и крикнул: «Люди, будьте благоразумны!» Люди его не поняли. А когда он ограждающим жестом вытянул руки, они засмеялись и сказали, что это святой Христофор. Ричард Кирш выбежал вместе с другими. Он выбежал, хотя девушка увещевала его: «Не лезь куда не надо, не вмешивайся, тебя это совсем не касается». Он был готов вместе с Кристофером защищать Америку, черную Америку, которая лежала за ним, темную Америку, притаившуюся за разбитыми стеклами и развевающимися красными занавесками. Музыка прекратилась. Девушки визжали. Они звали на помощь, хотя их никто не трогал. Сквозняк, возникший в помещении, как только стекла разлетелись вдребезги, казалось, парализовал черных солдат. Они боялись не немцев. Судьба, которая неотступно преследовала их от рождения до смерти, гонения, не прекратившиеся даже в Германии, — вот что их омрачало и сковывало, как паралич. Они были полны решимости защищаться. Полны решимости защищаться на полу кафе. Они будут драться, они будут драться в своем кафе, но оцепенение мешало им броситься в море, в море белых людей, в этот грохочущий белый океан, на много миль обступивший их маленький черный остров. Приближались полицейские машины. Слышался пронзительный вой их сирен. Слышались возгласы, свистки и смех. «Идем», — сказала Сюзанна. Она знала, что делать. Она взяла Одиссея за руку. Она повела его темной подворотней, через двор, заставленный мусорными баками, к невысокой обвалившейся стене. Сюзанна и Одиссей перелезли через стену. Ощупью они пробрались через развалины и вышли на заброшенную улочку. «Быстрей!» — сказала Сюзанна. Они побежали по улице. Топот их ног заглушался непрерывным воем сирен. Полиция оттеснила толпу. Кордон военной полиции загородил вход в кафе. У каждого, кто хотел выйти, спрашивали документы. Чья-то маленькая рука потянула Кристофера за рукав и стащила с камня. Перед ним стоял Эзра. Костюм его был изорван, лицо и руки исцарапаны до крови. Позади Эзры стоял незнакомый мальчишка; его одежда тоже была порвана, а лицо и руки окровавлены. Эзра и Хейнц упали на камни обвалившейся стены. Они больно ушиблись. В первый момент они испугались, закричали от страха и стали звать на помощь. Но потом, заслышав полицейские сирены, они помогли друг другу выкарабкаться из-под камней и вместе убежали на Беккергассе. Оттуда они возвратились на площадь. Они уже ничего не хотели друг от друга. Они старались не встречаться взглядами. Из сказок и историй про индейцев они вернулись к яви; им было стыдно. «Не спрашивай, — сказал Эзра Кристоферу, — не спрашивай, я хочу домой. Ничего страшного. Я просто упал». Кристофер стал пробираться сквозь толпу к машине. Из кафе вышли Вашингтон и Карла. Они направились к машине. «Вот он!» — закричала фрау Беренд. «Кто он?» — закричали лысоголовые торговцы. Фрау Беренд молчала. Стоит ли оповещать мир о своем позоре? «Не тот ли, что убил шофера такси?» — спросил один из лысоголовых. Он облизнулся. «Вон идет убийца!» — закричал второй. «Женщина говорит, что это он убил шофера. Она его опознала!» На лбу у второго лысоголового выступил пот. Толпу вновь захлестнула волна ярости. Разбитые окна ее несколько отрезвили, но едва они увидели человеческую дичь, как в них опять проснулись стадные, владеющие толпой инстинкты, ярость преследования и жажда крови. Раздался пронзительный свист, послышались выкрики: «Убийца и его шлюха!» — и вновь полетели камни. Камни летели в небесно-голубой лимузин. Они попадали в Вашингтона и Карлу, они попадали в Ричарда Кирша, который бросился им на помощь, защищая Америку, черную братскую Америку, злодейски брошенные камни попадали в Америку и в Европу, наносили бесчестие прославленному европейскому духу, унижали все человечество, камни настигли мечту о Париже, мечту о гостинице «Washington's Inn», мечту под названием
Щенок жался к Эмилии. Он все еще боялся. Он боялся других собак, живших в особняке на Фуксштрассе, боялся кошек и крикуна-попугая, боялся холодной и мертвой атмосферы, которая царила в доме. Но звери его не тронули. Они успокоились. Они порычали, повыли, повизжали,