понятия не имею, почему и перед кем я должен за него отвечать, — может, прежде всего перед самим собой, чтобы осознать то, что мне нужно еще осознать, и сделать то, что еще можно сделать; а уж потом — перед всеми остальными, то есть ни перед кем, то есть перед кем угодно, кому потом будет стыдно из-за нас и (может быть) за нас: ведь я не могу отвечать за время до моего появления и после моего ухода, если эти состояния вообще имеют какое-то отношение к моему единственному времени, в чем — то есть в том, что они могут иметь к нему отношение, — я весьма не уверен. И сейчас, когда, в сиянии опустившейся на меня ночи, пускай с холодной рассудительностью, но в то же время и не без некоторой пристрастности, я долго, терзаясь сомнениями, созерцаю свою жизнь квартиранта, мне вдруг начинает казаться, что я узнаю прототип этой жизни, причем узнаю его в своей лагерной — не столь большим количеством лет, но в то же время вечностью отделенной от сегодняшнего дня — жизни, или, если быть точным, в том периоде моей лагерной жизни, когда моя лагерная жизнь уже не была настоящей лагерной жизнью, потому что на место эсэсовцев, охранявших лагерь, пришли солдаты-освободители, но все-таки это была лагерная жизнь, потому что я все еще жил в лагере. Как раз на следующий день после этой смены состояния — то есть после того, как на смену охранникам при шли освободители, — случилось, что я вышел из Saal'a, то есть из палаты больничного барака, где лежал в то время, поскольку был, мягко говоря, болен, что само по себе, конечно, едва ли могло быть причиной для нахождения в больничном бараке, однако вследствие сочетания определенных обстоятельств, каковое сочетание в конечном счете приняло образ удачи, образ, лишь чуть- чуть более ошеломляющий, чем обычные и привычные неудачи, — словом, как бы там ни было, я все-таки находился в больничном бараке, и на другой день после освобождения лагеря, шатаясь и держась за стену, вышел из Saal'a, то есть из палаты, и отправился в так называемую умывальную; открыв дверь, я было двинулся дальше, к жестяному желобу с рукомойниками, а может, сначала к жестяному желобу-писсуару, и тут вдруг — ничего более меткого, чем этот шаблонный оборот, выдумать я не могу, потому что так, почти буквально, и произошло — замер как вкопанный: возле рукомойников стоял немецкий солдат, и, когда я вошел, он медленно повернул ко мне голову; прежде чем я успел упасть от испуга, или потерять сознание, или напустить в штаны, или кто знает, что еще сделать, сквозь черно-серый туман смертельного ужаса я заметил жест, движение руки немецкого солдата, который приглашал меня к умывальнику, и какую-то тряпку, которую немецкий солдат держал в совершающей жест руке, и улыбку, улыбку немецкого солдата — и лишь постепенно осознал, что немецкий солдат всего лишь моет умывальную, а улыбка его выражает всего лишь предупредительность: он-де моет умывальную для меня, то есть я осознал, что мир перевернулся, то есть мир остался на месте, но все-таки перевернулся в той мере — и этим маленьким изменением пренебречь все же было нельзя, — что еще вчера я был заключенным, сегодня же заключенным является он, немецкий солдат; все это развеяло мой внезапный ужас, но развеяло таким образом, что острое чувство это смягчилось, перейдя в стойкую подозрительность, можно сказать, в своего рода миросозерцание, которое потом, в дальнейшем моем лагерном бытии, так как я еще долго жил в лагере, хотя и свободным его обитателем, — словом, сообщило моей свободной лагерной жизни такой своеобразный вкус и аромат, такое незабываемо сладостное и робкое ощущение вновь обретенной жизни, в котором постоянно присутствовало и опасение, что немцы в любое время могут вернуться, так что я жил все-таки не в полной мере. Да, и сейчас вот я вынужден думать, что (тогда еще, по всей очевидности, неосознанно, ну и под давлением обстоятельств, то есть вынужденной своей бесприютности) я и в квартирантской жизни своей оберегал и сохранял в конечном итоге то же незабываемо сладостное и робкое ощущение свободной лагерной жизни, ощущение жизни после и до всех и всяческих догадок и прозрений, жизни, не обремененной никакими жизненными тяготами, а меньше всего самой тяжестью жизни, ощущение, что, хоть я и живу, но живу так, что в любой момент могут вернуться немцы; если подобному восприятию, или образу жизни, или как уж там его назвать, придать некоторый символический смысл, оно сразу покажется менее абсурдным: ведь это факт, в символическом смысле оно так и есть, немцы могут вернуться когда угодно, der Tod ist ein Meister aus Deutchland, sein Auge ist blau, смерть — маэстро немецкий с голубыми глазами, он может явиться когда угодно, отыщет тебя где угодно, прицелится и не промахнется, er trifft dich genau. Вот так, значит, я и жил в своей квартирантской жизни, жил, живя не вполне, и, что скрывать, это была не совсем жизнь, скорее существование, да, выживание, если быть точным. Очевидно, это оставило в моем характере более глубокий след, чем я считал. Думаю, в этом коренятся и некоторые явные мои чудачества. Вероятно, здесь уместно было бы поговорить, например, о моем отношении к собственности, которая всех вдохновляет, всех стимулирует, всех сводит с ума, — об этом моем, собственно говоря, не существующем или разве что существующем лишь в негативном плане отношении. Не думаю, да и представить не могу, что это мое негативное отношение к собственности — черта врожденная, своего рода признак неполноценности: чем тогда объяснить мою упорную привязанность к некоторым моим мелким предметам собственности (книгам) или, уж если на то пошло, к самой главной моей собственности, к самому себе, чем объяснить то, что эту свою, действительно все-таки самую главную свою собственность — самого себя — я решительно и, можно сказать, радикально оберегал, с одной стороны, от всякого рода практических форм самоуничтожения, если это не было результатом моего свободного выбора, а с другой стороны, от дешевого и противоестественного увлечения какими бы то ни было социальными идеями, увлечения, которое я тоже отнес бы к формам практического самоуничтожения, — оберегал и продолжаю оберегать все с большим старанием, хотя, конечно, оберегаю лишь для иной формы гибели; нет, у меня нет сомнений, что это мое негативное отношение к собственности обусловлено лишь тем фактом, что я уцелел, тем своеобразным и в определенном смысле не совсем уж бесплодным — хотя, конечно, тоже, к сожалению, несостоятельным — образом существования, который и мою квартирантскую жизнь показывал как нечто само собой разумеющееся. На квартире, где я поселился еще в те, особенно мрачные годы, которые, по извращенным законам преисподней, требовалось во всю глотку и хором объявлять непрестанно самыми светлыми, и где меня приняли чуть ли не как спасителя, поскольку мое проживание в этой, довольно, кстати, приятной, на тихой будайской улочке находящейся квартире, в той единственной ее комнате, которую могли занять для каких-нибудь общественных нужд, реквизировать, просто отнять, поселить там своего человека, отделить от квартиры и т. д. и т. п., вроде бы гарантировало ее сохранность, и по этой причине я должен был платить почти символическую квартплату, которая и на протяжении следующих лет росла лишь символически, — в общем, в этой квартире мне ни в те времена, когда я еще не мог думать о собственности, ни позже, когда я мог думать о ней и, более того, когда мне, пожалуй, и надо было бы думать о собственности, но я тем не менее о ней не думал, — словом, тут мне не грозили опасности, связанные с собственностью, мучительные и безнадежные хлопоты по поводу лопнувших труб, трещин в потолке и прочих напастей, не преследовали мысли о том, достаточна ли для меня данная собственность и не нужно ли предпринять усилия, чтобы приобрести дополнительную или, по крайней мере, другую, более удовлетворяющую мои запросы собственность — разумеется, максимально выгодно использовав при этом собственность имеющуюся, но уже не удовлетворяющую мои запросы, то есть, попросту говоря, продав ее; нет, навязчивая идея изменения и улучшения жилищных условий, этот неутолимый зуд, который все время ставил бы меня перед возможностью воображаемого выбора, беспрерывно теребил бы мне нервы, обольщал бы мечтой сменить бытие здесь на бытие где-нибудь еще, избавиться от квартиры в панельном доме и — конечно, ценой долгих хождений по учреждениям, доплаты, официального оформления и прочих, неведомых еще сложностей — получить вместо нее более подходящую, хотя я понятия не имею, что именно подходило бы мне более, поскольку я и желаний-то своих не знаю в достаточной мере; и ведь я еще ничего не сказал о нерешаемых проблемах обстановки, вследствие чего моя квартира в панельном доме даже сейчас, даже спустя столько времени не обставлена подходящим образом: я просто не знаю, как мне надо обставить мою квартиру, у меня нет представления о том, как квартира должна быть обставлена, чтобы это подходило именно для меня, я понятия не имею, какую квартиру мне бы хотелось и какие бы предметы обстановки я хотел бы в ней видеть. В комнате, которую я снимал, мебель и все предметы были собственностью хозяев, я просто расположился в ней, и за долгие годы, что я здесь провел, мне, пожалуй, и в голову ни разу не пришло передвинуть тот или иной предмет на другое место, а уж тем более заменить его другим или, не дай бог, добавить к имеющимся какие-нибудь новые предметы, просто потому, скажем, что я увидел какой-нибудь предмет и захотел его купить (если не считать книг, моих книг, которые я ставил в шкаф, потом, когда он наполнился, размещал на столе, а когда и на столе не осталось места, просто складывал на полу, пока хозяева не поставили мне дополнительно низенькую книжную полку); нет, повторяю, я вообще не желал, не покупал, даже, по всей вероятности, и не замечал какие-то там предметы; ничто не повергает меня в большее смятение, чем
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×