заполненная товаром витрина, такие витрины, в самом прямом смысле слова, приводят меня в уныние, портят настроение, даже деморализуют, так что, как я уже сказал, я их по возможности даже не замечаю, что, вероятно, свидетельствует о том, что подобного рода потребностей у меня в общем и нет, в этой сфере — в сфере вещей — я, как говорится, удовлетворяюсь самым необходимым и, по всей очевидности, по- настоящему благодарен в тех случаях, когда попадаю в уже готовую сеть вещных взаимоотношений, где мое дело сводится лишь к тому, чтобы принять, узнать эти взаимоотношения и приспособиться к ним. Думаю, я родился идеальным обитателем гостиниц, но, поскольку времена изменились, стал обитателем лагерей и углов, — это я записал в те годы в своем блокноте, откуда сейчас, спустя десятилетия, переписываю запись в этот, другой блокнот, в некотором удивлении, что уже тогда у меня были подобные мысли, что ясно показывает, что я и тогда не был совсем уж слепым по отношению к своему положению, к несостоятельности этого положения и к несостоятельности этой жизни. Тогда, помню, мне доставляло немало страданий чувство или, я бы сказал, обида, которую я, для собственного потребления, назвал «чувством чуждости». Чувство это я узнал еще в раннем детстве; оно, в сущности, стало в жизни постоянным моим спутником, но в те годы оно угнетало меня, как некая постоянная угроза: днем не давало работать, ночью — спать, под его воздействием я был сразу и напряжен, как струна, и расслаблен почти до бессилия. Это был вовсе не плод фантазии, а настоящее нервное расстройство, глубоко уходящее корнями в психику; я, во всяком случае, уверен, что оно, по сути своей, опирается на реальность, реальность той ситуации, в которой находится человек. В большинстве случаев оно начинается с мучительного недоумения, которое быстро перерастает — в те детские годы это терзало меня особенно сильно — в невыносимо реальное ощущение, что моя жизнь висит на волоске, но не в том смысле, что мне грозит смерть, нет, о смерти тут нет речи: речь идет как раз исключительно о жизни, вот только жизнь вдруг обретает во мне образ и форму — вернее, бесформенность — полной и окончательной неопределенности, так что я совершенно теряю ориентиры, мною овладевает неверие в действительное существование объявленных объективными, однако в высшей степени сомнительных данных, поставляемых мне органами чувств, и вообще в действительное существование меня самого и всего того, что меня окружает; в моменты, когда мною овладевает подобное чувство (лучше, может быть, назвать эти моменты приступами), словом, во время таких приступов меня связывает с жизнью, с собственной жизнью и с жизнью всего того, что меня окружает, всего лишь один-единственный волосок, волосок же этот — только мой разум, и ничто другое. А ведь разум мой не только склонен к ошибкам: он, мягко говоря, вообще не слишком безупречный прибор, или орган, или как уж там его назвать; к тому же он и функционирует чаще всего ни шатко ни валко, спотыкаясь, будто в тумане, а порой вообще еле-еле. И за действиями моими он поспевает, как, например, простуженный, в насморке человек, лежащий в постели, поспевает следить за движениями кого-то другого, кто наводит порядок в комнате: этот больной почти все осознает с запозданием и, хотя пытается вялыми репликами направлять деятельность чужого, однако, если тот не слушается его или просто не слышит, то с печальным бессилием отказывается от дальнейших попыток. Да, «чувство чуждости» — это состояние полной погруженности в чуждую, даже враждебную среду, состояние, которое, однако, не содержит даже крохотного элемента фантастики, даже намека на полет, на свободу воображения: оно давит рутиной, будничной скукой, да, это — чистейшей воды бесприютность, которая, однако, знать не знает, ведать не ведает ни о каком оставленном, ожидающем меня доме, каким, например (в таком состоянии я часто ставил перед собой этот вопрос), каким, например, домом была бы для меня смерть. Вот только, каждый раз отвечал я себе, тогда мне надо было бы верить в потусторонний мир, но в том-то и вся штука, что я даже в посюсторонний мир верить не могу, тем более в таком состоянии, когда вынужден ставить себе такого рода вопросы и когда другой мир, то есть потусторонний мир, представляется мне абсурдом только в той степени, в какой абсурдом представляется существование этого мира, то есть я вообще не считаю невозможным — как, впрочем, и возможным не считаю — существование другого, то есть потустороннего, мира; только вот если он и существует, то наверняка существует не для меня, потому что я-то нахожусь — здесь. То есть — и здесь-то едва-едва; я живу как бы наполовину, и это наполняет меня ощущением какого-то не имеющего названия греха. Часто я пытался — пытаюсь — в такие моменты, как бы это сказать, протрезветь, но все напрасно; мне кажется, что попасть в более или менее тесные взаимоотношения с жизнью для меня возможно исключительно посредством какой-нибудь логической игры; скажем, ты играешь в шахматы или делаешь вычисления на бумаге, и из абстрактного результата каким-то непостижимым образом вдруг возникает некая реальность; вот, скажем — в те времена это был один из моих любимых примеров, я даже записал его в блокнот, откуда и переписываю сейчас сюда, — вот, скажем, записал я, ты берешь два провода, соединяешь их, закрепляешь винтиком, другой конец всовываешь в дырку на стене, нажимаешь на кнопку — и загорается лампа; тут в чистом виде имеет место расчет вероятности, писал я, и результат получается ожидаемым, но, несмотря на это, все-таки ошеломляющим и в некотором смысле даже недоступным пониманию, писал я. Все, все на свете — только умозаключение, условие, вероятность, ни в чем никакой уверенности, ни в чем никакой очевидности, писал я. Что есть мое бытие, почему я существую, в чем моя сущность: на все эти вопросы, как известно, писал я, я тщетно ищу — даже и не ответы, а хотя бы только надежные вехи; мне чуждо даже мое тело, которое содержит меня, а в конце концов убьет, писал я. «Возможно, найдись в жизни моей хоть один-единственный момент, когда бы я жил в согласии, как бы в одном ритме с деятельностью моих почек и печени, обезвреживающих токсические вещества, с перистальтикой желудка и кишечника, с работой легких, вдыхающих и выдыхающих воздух, с систолической и диастолической ритмикой сердца, а также с тем обменом веществ, который происходит между моим мозгом и внешним миром, с формированием отвлеченных мыслей, которым занят мой дух, с чистым осознанием всего этого и самого себя моим сознанием, с вынужденным — и все же исполненным благодати — присутствием во всем этом моей трансцендентной души, один-единственный момент, когда бы я так видел себя, осознавал себя, владел собой, когда, конечно, не было бы и речи ни о владельце, ни о предмете владения, а просто возникло бы мое тождество с самим собой, тождество, которое никогда, никогда не может возникнуть, — словом, осуществись реально хотя бы один-единственный такой неосуществимый момент, он, может быть, снял бы мое „чувство чуждости“, научил бы меня знать, и я бы узнал тогда, что значит — быть». Но поскольку такое невозможно, то мы, как известно, не знаем и никогда не узнаем, что вызывает причину нашего присутствия в бытии, не знаем, почему мы должны из него исчезнуть, если уж появились однажды, писал я. Не знаю, писал я, почему вместо жизни, которая, может быть, существует где-то, я должен прожить только этот отведенный мне фрагмент: прожить в этом теле, с этим сознанием, с этой половой принадлежностью, в этой географической точке, с этой судьбой, с этим языком, с этой историей, в этом снимаемом углу, писал я. И сейчас, когда я переписываю то, что написал тогда, во мне вдруг оживает одна тогдашняя ночь, один сон, точнее, бодрствование, или, может быть, сон наяву, или бодрствование во сне, даже не знаю, — но воспоминание это исключительно подробно, словно все было только вчера. Я вдруг очнулся, словно подброшенный: меня разбудило необычайно острое, до сих пор ни разу еще не испытанное мной «чувство чуждости»; или не разбудило, а, наоборот, погрузило в сон — не знаю, да это и не имеет значения. Ночь была такой же сияющей, как и эта, нынешняя, — она светилась бархатно-черным сиянием и насыщена была неким недвижным, безмолвным, но незыблемым сознанием, и меня осенило вдруг: ведь это почти полный нонсенс, чтобы этого пронзительно-ясного, этого страждущего знания внезапно не стало, чтобы оно совсем исчезло из мира. Да, и вот еще что: сознание это словно бы вообще не было моим сознанием, оно было скорее сознанием обо мне, и я, зная это о нем, не обладал над ним никакой властью, как будто сознание это не относилось исключительно ко мне, а было всегда, было тут, мне просто невозможно было избавиться от него, и оно меня, лично меня, терзало, без всяких причин и поводов, стремясь замучить насмерть. С другой стороны, я совершенно отчетливо чувствовал, что страждущее сознание это на самом деле — сознание все-таки не несчастное, и если я (но словно бы лишь как объект этого сознания) в данный момент был несчастен, то это было скорее лишь сознание моего бессилия перед этим сознанием, сознанием неумолимым, извечным, доставляющим боль и при всем том, повторяю, совсем не несчастным. Когда я то ли полностью проснулся, то ли совсем заснул (я ведь говорю, это все равно), в общем, после, — я не мог заставить себя не видеть в пережитом некую мистерию, то есть не мог заставить себя по крайней мере не размышлять о том, что это сознание — часть чего-то, что включает в себя и меня самого, что оно не принадлежит моему телу, но и разуму моему принадлежит не полностью, хотя именно разум транслирует его мне, что, следовательно, сознание это — не
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×