исключительно мое и что действительно это сознание, может быть, есть самое глубинное ядро моего бытия, ядро, которое все это, я имею в виду мое бытие, создало и взрастило. Я не мог заставить себя не думать о том, что если все это так, то, следовательно, у сознания этого есть задача и, пускай наличие этой задачи я всего лишь предполагаю, обязанности, которые она на меня налагает, даже не подлежат обсуждению; точнее, я, конечно, могу и пренебречь ими, но не иначе как с ощущением, что я нарушил приказ, то есть с чувством вины; а в то же время — и, что касается меня, именно это я нахожу самым странным — приказ этот является не исключительно, как бы это сказать, моральным приказом: нет, есть в нем некий момент, почти прямо обращенный к моим умениям и способностям, некое условие, даже, может быть, требование, суть которого в том, что мир «надо построить», «надо скопировать», «надо заучить» — и, когда придет время, суметь продемонстрировать: не важно зачем, не важно кому — кому угодно, кому потом будет стыдно из-за нас и (возможно) за нас; что, таким образом, понимание мира — стоящая перед человеком религиозная задача, религиозная — без всякой связи с калечащими душу религиями и с калечащими душу церквями, — да, что в конечном счете в этом и только в этом, то есть в понимании мира и своего положения в нем, могу я искать — как бы опять же сказать, чтобы не сказать то, что я должен сказать? — искать свое искупление, — да, ибо, коли уж я чего-то ищу, что же мне еще искать, если не собственное искупление. Однако, с другой стороны, я думал и о том, что все это — сплошь такие вещи, о которых ты и должен думать, и что, значит, все это ты думаешь потому лишь, что находишься в данном положении, ибо из самого положения вытекает, что ты должен думать, а поскольку положение, в котором ты находишься (во всяком случае, в каких-то отношениях), заведомо обусловлено и предопределено, то тебе в голову и должны приходить заведомо предопределенные мысли, или, во всяком случае, ты можешь ломать голову, размышлять исключительно над заведомо обусловленными и предопределенными вещами, темами и проблемами. А раз так, думал я, то мне бы следовало думать о таких вещах, о которых я не должен бы думать; хотя сегодня я уже не помню, были ли у меня в голове подобные мысли; сверх того, конечно, что я вообще думал — чего мне не следовало бы делать, — а также что я стал писателем и переводчиком, кем мне уж совсем не следовало бы становиться и кем я стал лишь вопреки обстоятельствам, обманув, перехитрив обстоятельства, беспрестанно прячась в лабиринте обстоятельств, спасаясь бегством от чудовища с бычьей головой, чьи тяжкие шаги время от времени, как бы между делом, все-таки подминали меня, — вопреки этим чудовищным, этим губительным обстоятельствам, которые вообще не терпели мысль, ни в какой форме, разве что в форме рабской мысли, мысли лагерника, то есть не терпели никак, — вопреки обстоятельствам, которые прославляли, превозносили, восхваляли исключительно рабский труд, вопреки обстоятельствам, в которых жить и вообще быть, существовать я мог, так сказать, только тайно, то есть вслух отрицая себя самого и лишь молча, боязливо храня в себе мою бархатно-черную ночь и свою безнадежную надежду, которая вырвалась у меня изо рта гораздо позже, много, много, много лет спустя, может быть, в тот самый вечер, когда я порой замечал устремленный на меня женский взгляд, который будто воду хотел из меня высечь, как Моисей из скалы, — в тот самый вечер, когда я говорил про Господина Учителя, про то, что существует некое кристально чистое, не загрязненное никакой чуждой субстанцией: нашей плотью, нашей душой, таящимися в нас хищниками — понятие, некая идея, которая живет в голове у всех у нас как одинаковое представление, да, да, некая идея, которую — и этого я уже не сказал, лишь подумал про себя, — может быть, и я могу выследить, подобраться к ней совсем близко, которую, может быть, мне однажды удастся выразить и в словах, зафиксировать на бумаге, идея, о которой я думал, что мне не следует о ней думать, но о которой я думаю почти независимо от самого себя, думаю, даже когда она обращается против меня, думаю, даже когда она убивает меня, — даже, возможно, тогда-то и думаю о ней по-настоящему, ибо, возможно, поэтому я ее и узнаю, возможно, это и есть истинный признак этой идеи… Да, вот так, значит, я жил в те времена. И теперь, когда я рассказываю все это, я примерно понимаю и осознаю то, что мне следует понять и осознать. А Насчет того, отличался ли этот момент от других, похожих или ни капли не похожих на этот, моментов, когда у меня завязывались другие романы, другие любови, я должен ответить: да, он отличался от них в корне. Подобно тому, как и сам я — по крайней мере, в определенном смысле — в корне отличался от самого себя. Дело в том, что если подытожить тогдашнюю мою квартирантскую жизнь, тогдашние мои мысли, склонности, побуждения, весь мой квартирантский душевный настрой, в основе которого лежала психология выживания, то нельзя не сделать вывод: по многим признакам, во мне все тогда созрело для того, чтобы изменить свой статус. Наверняка я не ошибаюсь, думая, что именно тогда начал думать, что ошибочно, то есть несостоятельно и нетерпимо, думаю о своей жизни. И что именно тогда начал думать о том, что пора перестать видеть свою жизнь лишь как серию произвольных случайностей, последовавших за произвольной случайностью моего рождения, ибо это не только недостойное, ошибочное, а значит, несостоятельное, более того, нетерпимое, но и, прежде всего ни на что не пригодное, для меня, по крайней мере, нетерпимо и унизительно бесполезное восприятие жизни, от которого я с радостью отказался бы, гораздо с большей охотой соглашаясь — и стараясь — видеть жизнь как череду догадок и прозрений, ибо такое видение жизни удовлетворяло бы мою гордость, по крайней мере — гордость. Следовательно, и тот момент, когда решилось, что скоро мне предстоит лечь в постель с женщиной, то есть с ней, с той, которая потом стала моей женой, потом перестала ею быть, — этот момент тоже не мог быть случайным моментом. Ибо ведь совершенно ясно, что все, что я тут написал, все, что, как я сказал выше, свидетельствовало о том, что я созрел для изменения своего статуса, — в тот момент как бы сгустилось, сложилось в итог, пускай сам я, в соответствии с порядком вещей, тогда еще не мог этого сознавать, да, и пускай в памяти моей не осталось от этого момента ничего, кроме ее лица, поднятого ко мне в пролетающих огнях ночи, лица, которое мягко и вместе с тем стеклянисто туманилось и мерцало, словно первый план в фильмах тридцатых годов. Кто мог предположить, куда и к чему увлечет меня это многообещающе брезжущее лицо. А если добавить, что, как это позже выяснилось, в ней, будущей (или бывшей) моей жене, тоже все было готово, что она тоже созрела для изменения статуса, то я смело могу утверждать, что встреча наша не просто не была случайностью: это была прямо-таки судьбоносная встреча. Да, прошло совсем немного времени, а мы с ней уже говорили о нашей совместной жизни; на самом деле, однако, оба мы хотели — судьбу, оба хотели собственную судьбу, которая всегда единственна, не похожа ни на чью другую и которая не может быть общей ни с чьей другой. Так что о чем бы мы с ней ни говорили, все это был разговор вокруг да около, разговор не по существу, разговор, уводящий от главного, пускай ненамеренно уводящий от главного, пускай без умысла не по существу: то есть это не было ложью. Ведь откуда мне было тогда знать то, что сейчас ясно как дважды два: все, что я делаю, все, что со мной происходит, все мои статусы и происходящая время от времени смена статуса, вообще вся моя жизнь — Господи Боже! — для меня лишь способ обретать новые догадки или прозрения в цепи догадок или прозрений; мой брак, например, есть лишь способ осознать, что я не создан для брака. В той же мере, в какой эта догадка была решающей в цепи моих догадок или прозрений, в такой же мере, конечно, она была роковой для моего брака; хотя, с другой стороны, если смотреть на вопрос отвлеченно, то, не будь этого брака, я, разумеется, никогда бы не пришел к этой догадке или в лучшем случае пришел бы к ней лишь путем абстрактных умозаключений. Так что все обвинения и самообвинения в этом плане представляются неопровержимыми; а единственное, что говорит в мою пользу, совпадает с обвинением, которое может быть выдвинуто против меня: брак свой, который, как мне сейчас видится, я заключил, вне всяких сомнений, ради и с целью самоликвидации, в тот момент, когда я его заключил, заключен был (по крайней мере, так я считал), напротив, во имя будущего, во имя счастья, того счастья, о котором мы столько и так робко говорили с женой, робко, но в то же время доверительно и однозначно, словно о некой возложенной на нас, тайной и едва ли не жестокой обязанности. Да, это было именно так, и сейчас всю нашу жизнь, все ее звуки, события и эмоции я вижу в некоем размытом, спутанном единстве или, как это ни странно, не столько вижу, сколько слышу, слышу как некое переплетение музыкальных фраз и мелодий, под которым все более явно густеет и зреет, чтобы потом, выплеснувшись, подобно взрыву, и заглушив все прочее, взять диктаторские, непререкаемые полномочия, главная, мощная, сметающая все на своем пути, единственная тема: мое бытие как возможность твоего бытия, затем — твое небытие как неизбежная и радикальная ликвидация моего бытия. И всего лишь пустой отговоркой было, когда я, уже в тот, самый первый вечер, говоря про Господина Учителя, развивая связанные с Господином Учителем, вернее, с его поступком мысли, раскрыл и объяснил моей жене, которая тогда еще не была моей женой, а сейчас уже не моя жена, — в общем, осветил ей ее перспективы или бесперспективность поступков,
Вы читаете Кадиш по нерожденному ребенку