не запустил в него камешек, и рябь за несколько секунд превратила всю поверхность воды в лед. Этот процесс, называемый химиками «инокуляцией», казался ей самой близкой аналогией внезапной кристаллизации ее веры, всего за несколько недель после того разговора приобретшей жесткие очертания и структуру. Когда при ближайшем же посещении ею Лондона отец, после продолжительного топтания вокруг да около, преодолел робость и поинтересовался, что заставляет ее принять доктрину Церкви, Хайди ответила не задумываясь, улыбнувшись столь наивному вопросу:
— Да просто потому, что она правильна!
Полковник не стал настаивать.
В семнадцать лет, через два года после поступления в школу при монастыре, у Хайди сложилась уверенность, что она выдержала первый круг испытания. В отношении к ней монахинь — исключая сестру Бутийо, зато включая теперь мать-настоятельницу — произошла некая перемена. Ейвсе так же приходилось вести себя с крайней осмотрительностью под их спокойными, но пристальными взглядами, которые ничего не упускали, хотя ни на что не реагировали, однако теперь она меньше боялась их бдительности. Она давно уже поняла, что здесь фиксируются не только все ее самые незначительные действия, но и неосуществленные порывы и невысказанные мысли. Какой наивностью было воображать, что она сможет их провести! Порой это постоянное наблюдение — ненавязчивое, но вездесущее — вселяло в нее панику, сравнимую с тем, что должен был бы, по ее представлениям, испытывать гражданин полицейского государства. Однако мало-помалу, по мере того, как ее вера научилась приспосабливаться к неодолимому давлению среды, страхи пошли на убыль, и она обрела уверенность в себе, подогреваемую молчаливым одобрением старших. Как далеки были теперь те дни, когда она смела верить по собственному разумению, утверждать, пусть только наедине с собой, что сущность христианства есть сострадание, и что задача Иисуса состояла в том, чтобы научить человечество жалости, и ни в чем больше! Теперь она знала, что такие взгляды были пантеистической, в лучшем случае деистической ересью, вдвойне опасной из-за высвобождаемых ею неконтролируемых эмоций — болезненного блаженства и восторга, которые теперь, с высоты прожитого, казались ей таким же грубым потворством собственным желаниям, как и плотские наслаждения.
Вера Хайди, когда-то сравниваемая сестрой Бутийо с текучей жидкостью, теперь походила на кристалл с твердой, но ломкой поверхностью, тщательно оберегаемой от малейших повреждений. Если чему-то внешнему удавалось пробраться в потайные закоулки ее души, она горевала много дней. Теперь, однако, монахини спешили прийти ей на помощь; приступы сомнения воспринимались ими как обычное дело, и у них всегда были наготове способы их лечения. Снова, как в начале своего обращения в истинную веру, она относилась к себе самой в прошлом, как к чужой — с отвращением и презрением. Непримиримость, с какой она воспринимала теперь собственное прошлое, стала распространяться и на других людей. Ведь они жили в так хорошо знакомом ей невежестве и самодовольстве! Они находились на стадии развития, давно пройденной ею, упорно цеплялись за свои вопиющие ошибки, долбя, как попугаи, одни и те же дешевые, избитые, псевдоразумные доводы. Она улыбалась с вежливой снисходительностью, однако внутренне содрогалась от гнева, подобно тому, как взрослые краснеют от глупостей подростков, повторяющих, как в кривом зеркале, их собственные прошлые прегрешения. Несмотря на все старания, ей не хватало терпения; рассудок подсказывал ей, что только крайние меры могут открыть истину всем этим слепым и глухим.
И вот однажды, при очередной вспышке внутреннего озарения, посещавшего ее теперь все чаще (до чего же права была сестра Бутийо, говорившая, что труден бывает только первый шаг!), она осознала глубину мудрости воинствующей Церкви прошлых веков. О, бессмысленность всей этой поверхностной болтовни об инквизиции! Она прочитала несколько книг об этом и задохнулась от стыда за собственную глупость. Как она могла не видеть фактов в их подлинном свете, как могла так долго оставаться ослепленной преувеличениями и лукавыми искажениями, исходившими из вражеского лагеря? Она с трудом дождалась очередной прогулки с сестрой Бутийо, хотя знала, что у монахини уже есть наготове очередная обидная отповедь. Как и следовало ожидать, замечания Хайди, пусть высказанные нарочито бесстрастным, почти незаинтересованным тоном, были встречены с хорошо знакомой хитрой улыбкой.
— Как жаль, что Торквемада и Лойола были мужчинами, правда, малышка? Была еще, конечно, Жанна д'Арк, но англичане не склонны почитать дев, закованных в доспехи. Ах, вот если бы вы стали мужчиной…
Слушать это было больно, но такая боль уже не слишком беспокоила ее; гибкая защита, выставляемая ее разумом, оставляла неприкосновенной кристальную оболочку ее веры. Впечатления от внешнего мира, все, от всего, что она читала и слышала, доходили до этой драгоценной оболочки, уже будучи преломленными защитными призмами и трансформированными в волну надлежащей длины. Ведь истинная вера находит для себя подтверждение в каждом факте жизни, подобно тому, как листья растения преобразуют все спектры света в зеленый. В ответ на это из самых глубин ее души поднималось к самым глазам и стремилось через них наружу яркое свечение, дополняемое изменившимися жестами и голосом, которые были заметны даже чужим.
Когда Хайди давала свои первые обеты, она была уже молодой женщиной старше восемнадцати лет с безусловно предначертанной блестящей карьерой в Ордене. Во время единственной за все эти годы встречи со своей свояченицей, матерью-настоятельницей монастыря, полковник спросил ее с тоскливой покорностью:
— Моя дочь собирается стать святой?
— Из нее выйдет неважная святая, — последовал сухой ответ, — и мы позаботились о том, чтобы выбить эту идею у нее из головы. Нам нужны не святые, а крестоносцы, и, к счастью, это больше соответствует наклонностям моей племянницы Клодах.
Она всегда называла девушку ее вторым, ирландским именем.
Хайди была счастлива, как никогда раньше или потом. Лишь изредка, подобно тому, как на солнце появляется иногда черное пятно, ее торжество порой заслонял неожиданный приступ смятения, недолгое завихрение страха, что все это слишком хорошо, чтобы быть правдой, и что наступит день, когда она снова погрузится в темноту, где поджариваются на углях собственной жажды души невежд.
IV Атомы и обезьяны
Дедушка Арин был родом из Турецкой Армении. В 1895 году, на Рождество, тысяча двести армян — мужчин, женщин и детей — были заживо сожжены в храме Урфы. Дедушка Арин чудом избежал смерти, но его жена и шестеро детей сгинули в пламени. На него самого рухнуло горящее бревно, переломив ему позвоночник. Но для того, чтобы убить его, потребовалось бы падение всего церковного свода. Его фигура осталась скрюченной на всю жизнь, подобно дереву, пережившему удар молнии, но он не превратился в калеку. Он был очень высок ростом, и угол, образованный верхней и нижней частями его тела, придавал ему особое очарование, словно он все время вежливо кланялся своим собеседникам. У него были худые, но широкие плечи, длинная шея и голова старого ястреба, которую он держал гордо запрокинутой, что скрашивало его сутулость.
Примерно неделю Арин пролежал в канаве; турецкие солдаты приняли его за мертвеца. Затем его подобрали миссионеры и прятали до тех пор, пока он не смог снова ходить. «Что ты собираешься делать, несчастный?» — со слезами в голосе спросила его жена одного из спасителей. Он поднял голову, окинул ее неукротимым взглядом своих черных, близко посаженых глаз и сказал: «Я найду себе другую жену и заведу еще шестерых детей, только на этот раз это будут мальчики».
Он был сапожником по профессии и, несмотря на неграмотность, состоял членом тайного общества, стремившегося возродить свободную, независимую Армению. Несколько членов общества учились и торговали в России и даже в Германии, и благодаря им Арин нахватался современных европейских идей. Много лет спустя он делился ими со своим внуком Федей. «Секрет жизни, — сказал он Феде, — это атом. Бога нет: он был стариком и умер давным-давно от разрыва сердца. Теперь все зависит от атомов, маленьких дьяволят». Качая маленького сироту на колене, он объяснял ему происхождение человека: «Адам был обезьяной. В те времена, много столетий назад, обезьяны правили миром. У них случилась война, и обезьяна с самыми сильными атомами стала человеком. Сразу видно было, что это человек, потому что у него имелось достоинство». Когда мальчик подрос, дедушка Арин продолжил разъяснения по поводу вопроса, по которому у него имелись свои теории. «Обезьяны, — сказал он, — совокупляются через живот. Но Адам перевернул свою жену и, поцеловав ее промеж глаз, вошел в нее. Так он обрел достоинство и стал человеком».