Когда ж ты дрожать перестанешь от крика: «На стол партбилет!»?
Когда же, когда же, Россия? Вернее всего, никогда.
И падают слезы пустые без смысла, стыда и следа.
И как наплевать бы, послать бы, скипнуть бы в Европу свою...
Но лучше сыграем мы свадьбу, но лучше я снова спою!
Ведь в городе Глупове детство и юность прошли, и теперь мне тополь достался в наследство, асфальт, черепица, фланель,
и фантик от «Раковой шейки», и страшный поход в Мавзолей, снежинки на рыжей цигейке, герань у хозяйки моей,
и шарик от старой кровати, и Блок, и Васек Трубачев, крахмальная тещина скатерть, убитый тобой Башлачев,
досталась Борисова Лена, и песня про ванинский порт, мешочек от обуви сменной, антоновка, шпанка, апорт,
закат, озаривший каптерку, за Шильковым синяя даль, защитна твоя гимнастерка, и темно-вишневая шаль,
и версты твои полосаты, жена Хаз-Булата в крови, и зэки твои, и солдаты, начальнички злые твои!
Поэтому я продолжаю надеяться черт-те на что, любить черт-те что, подыхая, и верить, и веровать в то,
что Лазарь воскреснет по Слову Предвечному, вспрянет от сна, и тихо к Престолу Христову потянемся мы с бодуна!
Потянемся мы, просыпаясь, с тяжелой, пустой головой, и щурясь, и преображаясь от света Отчизны иной —
невиданной нашей России, чахоточной нашей мечты, воочью увидев впервые ее дорогие черты!
И, бросив на стол партбилеты, в сиянии радужных слез, навстречу Фаворскому Свету пойдет обалдевший колхоз!
Я верую — ибо абсурдно, абсурдно, постыдно, смешно, бессмысленно и безрассудно, и, может быть, даже грешно.
Нелепо ли, братцы? — Нелепо. Молись, Рататуй дорогой! Горбушкой канадского хлеба занюхай стакан роковой.
3
Распахнута дверь. И в проеме дверном колышится тщетная марля от мух.
И ты, с солнцепека вбежав за мячом, босою и пыльной ступней ощутишь прохладную мытую гладь половиц. Побеленных комнат пустой полумрак покажется странным. Дремотная тишь.
Лишь маятник, лишь монотонность осы, сверлящей стекло, лишь неверная тень осы сквозь крахмал занавески... Но вновь,
глотнув из ведра тепловатой воды, с мячом выбегаешь во двор и на миг ослепнешь от шума, жары и цветов, от стука костяшек в пятнистой тени, где в майках, в пижамах китайских сидят мужчины и курят «Казбек», от возни на клумбе мохнатых медлительных пчел.
Горячей дорожкою из кирпича нестарая бабушка с полным ведром блестящей воды от калитки идет... Томительно зреют плоды. Алыча зеленая с белою косточкой, вся безвременно съедена... На пустыре плохие большие мальчишки в футбол и карты играют. Тебе к ним нельзя. От стойкой жары выгорает земля, и выцветет небо к полудню, совсем как ситец трусов по колено... Вода упругой и мелкой реки пронесет тебя под мостом на резине тугой, на камере автомобильной (Хвалько «Победу» купили)... И так далеко все видно, когда, исцарапав живот, влезаешь на тополь, — гряда черепиц утоплена в зелени, и над двором соседним летают кругами, светясь плакатной невинностью, несколько птиц.
Перед рассветом зазвучала птица.
И вот уже сереющий восток алеет, розовеет, золотится.
Росой омыты каждый стебелек, листок, и лепесток, и куст рябины, и розовые сосны, и пенек.
И вот уж белизною голубиной сияют облака меж темных крон и на воде, спокойной и невинной.
И лесопарк стоит заворожен.
Но вот в костюме импортном спортивном бежит толстяк, спугнув чету ворон.
И в ласковых лучах виденьем дивным бегуньи мчатся. Чесучевый дед, глазами съев их грудки, неотрывно
их попки ест, покуда тет-а-тет
пса внучкина с дворнягой безобразной
не отвлечет его. Велосипед
несет меж тем со скоростью опасной двух пацанов тропинкой по корням дубов и дребезжит. И блещет ясно
гладь водная, где, вопреки щитам осводовским, мужчина лысоватый уж миновал буйки, где, к поплавкам
взгляд приковав, парнишка конопатый бессмысленно сидит. Идет семья с коляскою на бережок покатый.
И буквы ДМБ хранит скамья в тени ветвей. На ней сидит старушка и кормит голубей и воробья.
И слышен голос радостный с опушки, залитой солнцем: «Белка, белка!» — «Где?»
— «Да вот же, вот!» И вправду — на кормушке
пронырливый зверек. А по воде уж лодки, нумерованные ярко, скользят. Торчит окурок в бороде
верзилы полуголого. Как жарко.
И очередь за квасом. Смех и грех наполнили просторы лесопарка.
Играют в волейбол. Один из тех, кто похмелиться умудрился, громко кадрится без надежды на успех
к блондинке в юбке джинсовой. Потомки ворчливых ветеранов тарахтят — они в Афган играют на обломках
фанерных теремка. И добрый взгляд Мишутки олимпийского направлен на волка с зайцем, чьи тела хранят следы вечерних пьянок. Страшно сдавлен рукою с синей надписью «Кавказ» блестящий силомер. И мяч направлен
нарочно на очкарика. «Атас!»
И, спрятав от мента бутылки, чинно сидят на травке. Блещет, как алмаз,
стакан, забытый кем-то. Викторина идет на летней сцене. И поет то Алла Пугачева, то Сабрина,
то Розенбаум. И струится пот густой. И с непривычною обновой — с дубинкой черной — рыжий мент идет,
поглядывает. И Высоцкий снова хрипит из репродуктора. И вновь «Май ласковый», и снова Пугачева.
Как душно. И уже один готов.
Храпит в траве с расстегнутой ширинкой. И женский визг, и хохот из кустов,
И кровь — еще в диковинку, в новинку сочится слишком ярко из губы патлатого подростка, без запинки
кричащего ругательства. Жлобы в тени от «Жигулей» играют в сику.
И ляжки, сиськи, животы, зобы,
затылки налитые, хохот, крики, жара невыносимая. Шашлык и пиво. Многоликий и безликий народ потеет. Хохот. Похоть. Крик. Блеск утомляет. Тучи тяжелеют, сбиваются. Затмился гневный лик
светила лучезарного. Темнеет.
И духота томит, гнетет, башка трещит, глаза налитые мутнеют,
мутит уже от теплого пивка, от наготы распаренного тела, от рислинга, портвейна, шашлыка
говяжьего... «Мочи его, Акелла!» — визжат подростки. Но подходит мент, и драка переносится. Стемнело
уже совсем. А дождика все нет. Невыносимо душно. Танцплощадка пуста. Но наготове контингент