теперь живем мы. Воин ПВО чуть-чуть косой, но пышущий здоровьем глядит со стенда строго. Половой вопрос стоит. Зовется он любовью.
Пусть я басист в ансамбле «Альтаир», но автор «Незнакомки» мой кумир.
58
И вот уж выворачивает грубо мое нутро проклятый «Солнцедар». Платком сопливым вытирая губы, я с пьяным удивленьем наблюдал над унитазом в туалете клуба боренье двух противных ниагар — струй белопенных из трубы холодной с кроваво-красной жижей пищеводной.
59
Прости меня, друг юности, портвейн! Теперь мне ближе водки пламень ясный Читатель, ждет уж рифмы Рубинштейн, или Эпштейн, или Бакштейн. Напрасно. К портвейну пририфмуем мы сырок «Волна» или копченый сыр колбасный. Чтоб двести грамм вобрал один глоток, винтом раскрутим темный бутылек.
60
Год 72-й. Сквозь дым пожарищ электропоезд движется к Москве.
Горят леса, и тлеет торф. Товарищ, ты помнишь ли? В патлатой голове от зноя только тяжесть, ты завалишь
экзамены, а мне поставят две пятерки. Я переселюсь в общагу.
А ты, Олежка, строевому шагу
61
пойдешь учиться следущей весной...
Лишь две из комнат — Боцмана и наша — мужскими были. Весь этаж второй был населен девицами — от Маши скромнейшей до Нинельки разбитной.
И, натурально, сладострастья чашу испил я, как сказал поэт, до дна.
Но помнится мне девушка одна.
62
Когда и где, в какой-такой пустыне ее забуду? Твердые соски под трикотажной кофточкою синей, зовущейся «лапшою», вопреки зиме суровой крохотное мини и на платформе сапоги-чулки.
В горячей тьме топчась под Джо Дассена, мы тискали друг друга откровенно.
63
А после я уламывал своих сожителей уйти до завтра. Пашка не соглашался. Наконец одних оставили нас. Потную рубашку уже я скинул и, в грудях тугих лицом зарывшись, торопливо пряжку одной рукой отстегивал, другой уже лаская холмик пуховой.
И, наконец, сорвав штаны, оставшись уже в одних носках, уже среди девичьих ног, уже почти ворвавшись в промежный мрак, уже на полпути к мятежным наслаждениям, задравши ее колени, чуя впереди, как пишет Цвейг, пурпурную вершину экстаза, и уже наполовину,
65
представь себе, читатель! Не суди, читательница! Я внезапно замер, схватил штаны и, прошептав: «Прости, я скоро!», изумленными глазами подружки провожаемый, пути не разбирая, стул с ее трусами и голубым бюстгалтером свалив, дверь распахнул и выскочил, забыв
66
закрыть ее, помчался коридором пустым. Бурленье адское в кишках в любой момент немыслимым позором грозило обернуться. Этот страх и наслажденье облегченьем скорым заставили забыть желанный трах на время. А когда я возвратился, кровать была пуста. Еще курился
67
окурочек с блестящею каймой в стакане лунном. И еще витали
ее духи. И тонкою чертой на наволочке волос. И печали такой, и тихой нежности такой не знал я. И потом узнал едва ли пять раз за 18 долгих лет...
Через неделю, заглянув в буфет,
68
ее я встретил. Наклонясь к подруге, она шепнула что-то, и вдвоем захохотали мерзко эти суки. Насупившись, я вышел... Перейдем теперь в казарму. Строгий храм науки меня изгнал, а в мае военком...
Но все уже устали. На немножко прерваться надо. Наливай, Сережка!
69
Ну вот. Продолжим. Мне давалась трудно наука побеждать. Никак не мог я поначалу какать в многолюдном сортире на глазах у всех. Кусок (то бишь сержант) с улыбкой абсолютно беззлобною разглядывал толчок и говорил спокойно: «Не годится.
Очко должно гореть!» И я склониться
70
был должен вновь над чертовой дырой, тереть, тереть, тереть и временами
в секундный сон впадать, и, головой ударившись, опять тереть. Ручьями тек грязный пот. И в тишине ночной я слышал, как дурными голосами деды в каптерке пели под баян «Марш дембельский». Потом они стакан
71
мне принесли: «Пей, салабон!» С улыбкой затравленною я глядел на них.
«Не бойся, пей!» В моей ладони липкой стакан дрожал. Таких напитков злых я не пивал до этого. И зыбко все сделалось, все поплыло в моих глазах сонливых к вящему веселью дедов кирных. На мокрый пол присел я
72
и отрубился... Надобно сказать, что, кроме иерархии, с которой четвертый год сражается печать, но победит, я думаю, не скоро, средь каждого призыва угадать не трудно и вассалов, и сеньоров, и смердов, т.е. есть среди салаг совсем уж бедолаги, и черпак
73
не равен черпаку, и даже деду хвост поджимать приходится, когда в неуставных китайских полукедах и трениках является беда к нам в строй, как беззаконная комета, из самоволки, то есть вся среда казарменная сплошь иерархична.
Что, в сущности, удобно и привычно
74
для нас, питомцев ленинской мечты. Среди салаг был всех бесправней Жаров Петруша. Две коронки золотых дебильная улыбка обнажала.
На жирных ручках и лице следы каких-то постоянных язв. Пожалуй, он не глупее был, чем Ванька Шпак, иль Демьянчук, иль Масич, и никак
75
уж не тупее Леши Пятакова, но он был ростом меньше всех и толст, и грязен фантастически. Такого Казарма не прощает. Рыхлый торс полустарушечий и полуподростковый и на плечах какой-то рыжий ворс в предбаннике я вижу пред собою с гадливой и безвыходной тоскою.
76
Он плавать не умел. Когда старлей Воронин нас привел на пляж солдатский, он в маечке застиранной своей остался на песке сидеть в дурацкой и трогательной позе. Солоней воды морской был среднеазиатской озерной влаги ласковый прибой.
И даже чайки вились над волной.
А из дедов крутейшим был дед Жора, фамилии не помню. Невысок и, в общем, не силен он был, но взора веселого и наглого не мог никто спокойно выдержать, и свору мятежных черпаков один плевок сквозь стиснутые зубы образумить сумел однажды ночью. Надо думать,
78
он на гражданке сел. А на плече сухом и загорелом деда Жоры наколочка синела — нимб лучей над женской головой. «Ты мое горе» гласила надпись. Вместо кирзачей он офицерский хром носил. Майора Гладкова пышнотелую жену он совратил. И не ее одну.
79
Я был тогда и вправду салабоном.