жертву свою мечту, как приносил в жертву все, чего требовала жизнь, и ограничиться единственным, давно знакомым делом — своей профессией. Стоило ему раз сойти с этой привычной тропы, как он тут же оказался в беде.
Он подошел к окну и отдернул штору. Каким-то неведомым образом женщина в плаще ассоциировалась у него с освещенной церковью. Даже представить ее образ он мог, лишь когда в церкви за рекой гасли все огни. Он вглядывался в ночную мглу, но даже в таком слабом утешении, как знакомые огоньки на том берегу, ему было отказано. Туман скрыл все, и видны были только слабые размытые пятна уличных фонарей.
И тут внезапно его осенило. Женщина, которую он преследовал, перешла по мосту и вошла в церковь на Сэррей-сайд. Она сказала, что это уже не церковь, а частный дом. А что если этот освещенный фасад, с которого он так часто не сводил глаз, и есть ее жилище? Если учесть, что река здесь делает поворот, и вспомнить, куда они свернули, перейдя мост, то это вполне возможно. И тогда эти необычные часы появления света в окнах тоже находили свое объяснение.
Доктор Малькольм уперся локтями в подоконник и попытался одной лишь сосредоточенной силой разума пробиться сквозь непроницаемую черноту. Интенсивная сосредоточенность мышления была ему привычна. Когда он бывал целиком поглощен работой, с ним легко могло случиться то же, что с Исааком Ньютоном, у которого написанное на бумаге буквально вспыхивало перед глазами прежде, чем он бросал на нее взгляд. К тому же он обладал ярким воображением и, не заглядывая в медицинские атласы, мог представить себе любые разветвления нервной системы и их анатомическую основу. И теперь, несмотря на туман, он увидел глазами разума освещенный фасад церкви за рекой так, словно стоял от него в двух шагах. Он увидел дверь, остроконечную, обитую железными гвоздями дверь в знакомом псевдоготическом стиле; он ощутил под рукой холодное, влажное от тумана железо массивной ручки; почувствовал, входя следом за женщиной в плаще, дуновение теплого воздуха на лице, но вместо случившегося в реальности болезненного поражения, он увидел себя не в церкви, а в богато обставленной красивой комнате с огромным открытым камином, где жарко пылали дрова. На какую-то секунду ему показалось, будто все это открылось его физическому зрению, но затем все исчезло.
Он повернулся спиной к окну, позволив шторе отгородить себя от внешнего мрака. Он знал, что это была лишь уловка воображения, забавный непроизвольный полет фантазии, в котором никак не участвовал рассудочный разум. Но эта уловка стерла без следа неприятный осадок, оставшийся после досадного приключения, и привела его не только в умиротворенное, но, как ни странно, даже в приподнятое расположение духа.
Он отлично знал, что согласно всем канонам психиатрии играет со своим разумом в довольно опасные игры, и все же из каждого такого контакта он выходил более спокойным и счастливым, чем был много долгих дней.
Он рухнул в потертое кожаное кресло у огня и попытался насколько мог объективно обдумать сложившуюся ситуацию. Он явно выстроил целую фантазию вокруг образа женщины, всего два или три раза виденной им в сумерках. В этом не было ничего необычного. Многие мужчины, наделенные от природы сильным воображением, делали то же самое. Он и сам это делал в юности, еще до женитьбы. Но обручившись с Евой, он решительно пресек всякие фантазии, вернее, ограничил свое воображение ее лицом и формами, да и то лишь в жестких рамках благопристойности. Вряд ли когда-либо, даже в воображении, позволял он себе заглянуть туда, где царит женщина. Впрочем, этот недостаток он с лихвой компенсировал блестяще выигранными научными сражениями и всегда был не прочь сцепиться со всяким, кто был настроен дать ему бой.
Теперь он видел, что еще немного — и он нарушит свои же собственные правила, ибо хотя его чувство было до крайности идеализированным, оно тем не менее было на редкость сильным, причем отнюдь не таким, какое приличествовало бы женатому мужчине. И если оно отправило его в многомильную погоню по лондонским улицам за женщиной из плоти и крови, заставило ворваться к ней в дом и вообще сделаться назойливым приставалой, чтобы не выразиться покрепче, — то это решительно было не то чувство, которое мог бы себе позволить солидный человек, хоть сколько-нибудь ценящий собственную карьеру. Мечту следует пресечь, и делу конец. Ему и прежде доводилось в корне пресекать возможные осложнения, и они умирали в самом зародыше, никому не доставляя неприятностей. Была когда-то одна медсестра в госпитале, потом студентка-медичка в одной из клиник и — чего он больше всего стыдился — одна из горничных миссис Хэмфрайс. Две первые, по его убеждению, даже не подозревали о том, какие пробудили в нем чувства. Что до третьей, то эта маленькая негодница сама делала все, чтобы вызвать эти чувства и, к его вечному стыду и удивлению, с легкостью в том преуспела. Но едва осознав, что происходит, он явился к миссис Хэмфрайс в ее полуподвальной каморке и заявил напрямик: «Либо уйдет эта девица, либо уйду я. И пусть уходит сейчас же», — после чего вручил встревоженной и возмущенной хозяйке квартирную плату за месяц.
Но с пресечением этой его новой страсти все, по-видимому, будет иначе. В течение нескольких месяцев он наслаждался ее обществом и даже искал ее дружбы. Оставаясь фантазией, она крепко обвилась вокруг самых корней его существа. Но, подобно Наполеону, он приучил себя запирать в уме разложенные по полочкам мысли, поэтому решительно задвинув на место этот ящичек, он позвонил, чтобы принесли ужин, достал бумаги и стал готовиться к докладу. Принесенный ужин он съел, ни на минуту не отрываясь от своей писанины и держа таким образом в жестокой узде диких зверей Эфеса.
Он засиделся за работой допоздна, но, подойдя к окну, чтобы проветрить перед сном комнату, увидел сквозь редеющий туман, что в церкви за рекой все еще горит свет. Он отвернулся, стараясь выбросить все из головы и припомнить некоторые положения доклада, но, даже погасив ночник, он знал, что имеет не больше шансов уснуть, чем улететь на Луну. Впереди у него был трудный день, а вечером предстояло делать доклад, так что перспектива была малоприятной.
Он лежал навзничь, прикрыв руками лицо и пытаясь привести мысли в порядок. Но все было напрасно, звери Эфеса вырвались на волю.
Он встал с кровати, как был, в тонкой пижаме, подошел к широко распахнутому окну, откуда в комнату залетали последние клочья тумана, и невольно взглянул на тот берег. В церкви на Сэррей-сайд было темно — и поддавшись сейчас искушению, он в любой момент мог бы призвать свою даму. Он вернулся к кровати, сел, уперевшись локтями в колени, обхватил руками голову и громко застонал. Нет слов, она была лучше всех зверей Эфеса. Но это же нонсенс, софистика. То, что она все равно окажется в Эфесе, было лишь вопросом времени. У него хватало здравого смысла, чтобы понять это. Единственное, что требуется, — это все прекратить, прекратить, прекратить.
И тут внезапно, сквозь прижатые к глазам пальцы, он увидел прямо перед собой женщину в плаще. Она стояла посреди комнаты. И она заговорила.
— Не тревожьтесь. Все хорошо.
Он оторвал руки от закружившейся головы, весь дрожа и покрывшись потом, но ее уже не было. Как она появилась, так и исчезла.
Его била неудержимая дрожь, словно испуганную лошадь. Он чувствовал, как пот струйками стекает по груди, а тонкая пижамная куртка липнет к спине. Будучи слишком благоразумным, чтобы рисковать подхватить пневмонию, он тут же закутался в одеяло и затих, тяжело дыша. Затем, вместе с понемногу приходящим теплом, на него снизошло невероятное ощущение покоя и отдохновения. Мускул за мускулом расслаблялся этот измученный человек. Уже засыпая, он повернулся набок на смятой подушке, и ему показалось, что голова его покоится на женском плече.
Глава 3
На другое утро туман рассеялся, и в воздухе запахло весной. В госпитале все нашли своего ведущего врача на редкость посвежевшим, хотя сам он был удивлен этим больше всех, ибо никто лучше него не знал, какие руины оставляют за собой душевные бури вроде той, которую он испытал вчера. Он был прекрасно расположен ко всему свету. Он охотно помогал студентам, пускаясь в объяснения там, где прежде стал бы бранить их за незнание того, что они пришли сюда узнать. Даже в общении с пациентами в нем вдруг прорезалось своего рода мрачное добродушие.