бесцветное лицо и складочки по уголкам маленького рта с остатками губной помады. Радость куда-то испарялась и уступала место вполне прозаическому настроению. – ...Институт... армия... аспирантура... диссертация... НИИ... а сейчас вот – бьюзинесмэн. Хочу нащелкать тугриков, дабы открыть своё издательство... Рутина, одним словом. Никаких тебе аплодисментов, огней рампы, кринолинов... равно как и презентаций, «мерседесов»... – ничего этого нет. Ну, а ты как?

– Подожжи-подожжи! – отмахнулась она. – О самом главном автор умалчивает, что ли? Ну?... Жена? Или жёны? Дети? С этим – как?

– Нормально... Жена – учительница...

– Москвичка, разумеется?

– ...В лицее английский преподаёт. Дочка – Зина...

– Зинаида Кимовна... Понятно. Сколько лет?

– Пятнадцать...

– Ну, что ж... В общих чертах всё ясно. – Она стряхнула пепел в стоящую на подоконнике замызганную жестяную банку с надписью «Нескафе». – Если мне не изменяет память, ты в своё время хотел из медицинского линять и на философский факультет переводиться... Осуществилось задуманное?

– Не-а, – по-детски ответил Ильин. – Хотя... работаю в этом направлении, пишу кой-что... Нет, ну, а ты как?

Шурочка вместо ответа принялась подробно выспрашивать Ильина о Треславле, где она не была уже больше двадцати лет, об одноклассниках: кто, где, чего; Ильин каждое лето наезжал к себе на родину, в Треславль, к отцу с матерью...

Шурочкин отец был офицером, командиром полка, стоявшего под Треславлем; уже после того, как Шурочка и Ильин окончили школу, его осенью семьдесят седьмого перевели в Узбекистан с повышением, и Шурочка навсегда оставила Треславль... Ильин учился тогда в Рязани, на третьем курсе медицинского, Шурочка – на третьем курсе московского ГИТИСа. Последний раз они виделись именно перед третьим курсом, в семьдесят седьмом, т. е. двадцать три года назад, летом, во время студенческих каникул – то было лето любви, лето прощанья, лето стихов, тоски, томления...

Послышалось переливчатое тиликанье сотового телефона.

Шурочка, не сводя с Ильина радостного взгляда, мигнула ему: дескать, извини, – и из-под свитера, из кожаного чехольчика, прикреплённого к поясу джинсов, извлекла миниатюрную, меньше ладони, серебристую «Нокию».

– Алё... Нет-нет, как договорились... Даша... уже едет? А Нина Саввишна звонила?... Так, и?... Придут?... Хорошо... И Малинкины?... Чудесно... Погоди минутку, Тусенька...

Шурочка отвела руку с телефоном за спину.

– Ким, ты хоть помнишь, что за день сегодня? Забыл, естественно... У меня сегодня день рождения, Кимочка. Ладно-ладно, не маши ресницами. Сейчас пойдём ко мне, хорошо?

И – в телефон:

– Патусь, поставь-ка восьмой прибор. У нас ещё один гость. Один, Тусенька, только один... Очень почётный, да... Никакой оравы артистов, что ты!.. Пока, доченька. Целую.

Не слушая ненужных извинений Ильина, Шурочка крепко схватила его за руку и стремительно повлекла за собою со словами:

– Это я с дочкой говорила, её звать Клеопатра. Познакомитесь. Помнишь, тебе когда-то нравилось это имя?

Он вспомнил. Они бегом спустились по другой лестнице, ещё более замусоренной, и очутились в тёмном коридоре, где под потолком на козлах копошились с проводкой работяги. У них был угрюмый и угрожающий вид, словно у гномов из преисподней, и на Ильина они поглядели зловеще.

– Мне режиссёр нужен, буквально на секунду, – сказала Шурочка, отворяя незаметную дверь. – Репетиция заканчивается. Ты уж посиди тихонько, не обессудь...

Ильин ступил за нею в её мир – в темь, царившую за дверью. В этой тьме он только и увидел, что оказался в зрительном зале, в закутке возле ложи, как раз напротив того пятого ряда, где они с Сонечкой сидели вчера.

Ильин тихонько опустился в крайнее кресло. Настроение у него было какое-то сбитое, непонятное. И радость вроде, и... Что-то тревожное, неудобное, чужое вонзилось в его жизнь. Встреча получилась какой-то деловитой. Вместо лёгкого свидания с прошлым выходит какая-то натуга с подтекстом, тягомотина на грани пошлости.

С раздражением морщась, он без грана любопытства смотрел на сцену, мрачно освещенную приглушённо-красным светом; сцена была причудливо перегорожена – по вертикали и горизонтали, так что пространство её состояло из множества маленьких пространств-ячеек, украшенных китайскими фонариками и лентами с иероглифами. Тихо звучала тягучая музыка, и в одной из ячеек, на втором ярусе, под музыку нервно извивалась – «струилась» – в странном танце тоненькая девица в длинной юбке и в белых шерстяных носках.

Её воздетые над головой грациозные руки, казалось, плели какой-то рисунок в воздухе и напоминали змеек. У самого края сцены в вольной позе возлежал на полу бритоголовый мужик в джинсах, клетчатой рубашке и кроссовках. Ильин узнал вчерашнего с фалдами, целовавшего Шурочку в лоб.

– Сто-о-оп! – услыхал Ильин зычный голос. По проходу между кресел стремительно шагал к сцене крупный детина в бейсболке. Музыка стихла, девица деловито спрыгнула вниз, к бритоголовому. Её руки опали и из змеек превратились в обычные худые руки, не очень-то и красивые, мосластые... Человек в бейсболке, подошедший к сцене, посмотрел на неё и на её руки пристально.

– Несколько замечаний в качестве домашнего задания, – пророкотал он. – Внимание всем!

Оказалось, что на сцене было полно народу, и изо всех ячеек показались головы и плечи. В красном освещении это выглядело странно и жутковато.

Детина взялся за рант сцены двумя руками, словно вознамерился её своротить.

– Напоминаю всем, что мы ставим пьесу под названием «Китайская шкатулка»! – поставленным, бархатно-переливчатым голосом заговорил он. – Китайская] Это вам не вульгарный ящик с двойным дном и с разными перегородками. Это – символ. Символ! Его надо очень тонко и точно чувствовать и передать. Каждое донце, каждая стеночка, каждая дверочка – не просто непроницаемы; они – символы непроницаемости! Мгновения, в которые они открываются нам и являют пред наши очи то, что скрыто внутри – символичны! Неслучайны! Не с бухты-барахты! В жизни ничего не происходит с бухты- барахты, ни-че-го!.. Неслучайность, неизбежность – неотвратимость! – мы должны почувствовать и передать так, чтобы и зритель почувствовал – и ужаснулся! Неотвратимости судьбы ужаснулся! Безысходности жизни своей!.. Китайская шкатулка – это символ нашей с вами жизни!.. Ужаса этой жизни!.. Подумайте: вот наступает некий момент, кажется: вот, сейчас откроется эта дверца или это донце – и хлынет свет свободы! наступит катарсис! Искупление, столь долгожданное! А донце стукает, открывается – и ни хрена не наступает: ни света, ни катарсиса – а всё вновь погружается в привычный хаос, которому не видно конца-а-а... Давайте вспомним, Танюша, после каких стихов вы начинаете свой танец.

Поздняя спустится ночь —Сердце моё тоскует.Ранний блеснёт рассвет —Слёзы дождём польются.Горечь воспоминанийВсегда оставляет любовь.

– Тоска, слёзы, горечь – вот ключевые слова! И отравленная, ядовитая любовь как точка в конце. В вашу жизнь ввинтился благополучный делец, вот этот вот бритоголовый ферт, который подделывается под общее высокое настроение, и вы понимаете, что это подделка, что это фальшь, Танюша – но вы это трагически понимаете, потому что вы его любите! Вот это трагическое и надо передать. Я вас очень прошу... всех: думайте об этом. Творите. Будьте сотворцами, чёрт бы вас взял! Ищите, как показать трагедию хаоса души, объятой любовью, которая не дарует освобождения! Здесь нет мелочей...

Режиссёр замолчал, задумался и словно уснул. Бритоголовый вдруг громко чихнул несколько раз и отчётливо сказал:

– И то правда. Извиняюсь. Откель-тадует...

Ему кто-то бросил из темноты свитер.

– Лёша, теперь твой Ильин! – вскрикнул режиссёр. Он тряхнул головой и уставил пальцем в

Вы читаете Эта гиблая жизнь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату