Комната, которую показала Вера Егоровна Димке, располагалась сразу за кухней и, когда Шадрин увидел ее, то в первый момент смутился – слишком уж преобладал темный цвет: темно-коричневые стены, мрачный, доисторический какой-то шкаф, поцарапанный серый столик у небольшого окошка. Над кроватью коврик болотного цвета, на котором смутно различался Иван-царевич, умыкающий Василису Прекрасную – серый волк не различался вовсе... Покрытая синим армейским одеялом кровать оказалась жесткой, и Шадрин вспомнил, как он, получив квартиру и не имея никакой мебели, с год спал на полу и всем говорил, что спать надо именно на жестком, так как это оберегает от ревматизма. А когда вышла вторая книжка, он, получив гонорар, сразу из издательства отправился в мебельный магазин и купил себе роскошный диван, который в раздвинутом состоянии производил сильное впечатление и занимал половину Шадринской комнаты. Димка был в восторге и, кажется, никогда больше в первоначальный, сложенный вид диван не возвращал.
Шадрин улыбнулся.
– Сколько я вам должен? – спросил он у стоящей в дверях женщины.
– Так ведь... Возьму по-Божески, – и она замолкла, видимо, просчитывая, что значит «по-Божески» для нее и для постояльца и выводя некое среднее значение, которое могло бы удовлетворить обе стороны. Наконец она сказала сумму и после небольшой паузы, когда ей показалось, что постоялец недоволен и тоже делает свои подсчеты (хотя Шадрин в это время с неожиданно накатившей тоской подумал, что вот сейчас он скажет «хорошо» и тем самым подпишет некий контракт, по которому будет обречен прожить в этом темном мирке, спрятавшись ото всех и вся какое-то неведомое количество времени, и ему расхотелось говорить «хорошо»), добавила: – Это по-нынешним временам, считай, и ничего совсем.
– Хорошо.
– Только за полгода вперед, – тут же поспешила хозяйка.
Шадрин достал из сумки несколько новеньких пачек, протянул хозяйке, и та, словно воруя, быстро и незаметно, схватила деньги, и они тут же исчезли, словно это был какой-то ловкий фокус. Хозяйка засуетилась. Шадрин же после того, как сказал «хорошо», почувствовал себя слабым и безвольным.
Но оставалось еще одно дело – освободиться от денег. С момента, как появилась куча туго перетянутых пачек, Шадрин не расставался с тяжестью в середине груди. Ощущение это было настолько реально и сильно, что воспринималось как физический недостаток, нечто вроде горба, хромоты или шестого пальца. Он едва удержался, чтобы не устроить какую-нибудь дикую пирушку – ясно представлялись безумный пьяный угар и счастливая легкость, с которой он бы транжирил деньги – и, воображая это, Шадрин распрямлялся, словно у него и правда был горб, который чудесным образом начинал рассасываться. Но за время, пока у него были деньги, он не позволил себе и глотка пива. Теперь измаявший его груз надо было сбросить как можно быстрее, и он, лишь уладив дела с Верой Егоровной, бросился к тому банку, что находился возле скверика и скоро вышел оттуда, весело помахивая пустой сумкой. В сквере он заслуженно вьшил пива и возвращался к новому жилищу в приподнятом настроении, словно выздоравливал после тяжелой болезни, и, довольный, подсчитывал, сколько сможет вот так, живя на проценты, путешествовать по городам, снимая недорогие комнатки. Выходило недурно... А когда он, придя в свою комнату, обнаружил на окне славные занавесочки, укрытый чистенькой кружевной скатеркой стол, кровать, покрытую не солдатским сукном, а каким-то веселеньким розовым покрывалом, стало совсем хорошо. Кровать показалась чуть выше, он сел на нее и погрузился в мягкую перину, тут же скинул тапочки и лег. «А в общем жить не так уж плохо... А значит, можно еще жить!» – закрутилось в голове...
Тишкин раздражал все больше, главное, он лез туда, куда ему лезть вовсе не следовало. Боже упаси меня думать, что писатель есть нечто высшее. На самом деле это существо измученное и больное. Сколько раз в наступающих сумерках я спрашивал себя: ну почему именно я? Почему я не могу иметь обычную семью, почему не могу, придя с работы, забить во дворе «козла», вечером посмотреть по телеку какой-нибудь глупый фильм и не менее дебильные новости, поругать, разумеется, в меру и лояльно правительство и, довольный проведенным днем, поужинать – ив койку, для новых трудовых подвигов... Как я завидую обычным, нормальным людям!.. Ну почему именно я должен (самое ужасно, что такое ощущение, что именно – должен) с наступлением сумерек садиться за стол и писать. Должен, разумеется, не из-за того, что чувствую себя обязанным по отношению к людям, стране – это все ерунда, – а должен потому, что просто не могу не сесть писать. Это мучительно. Думаете, я ни разу не пытался послать всю эту литературу к чертовой матери? Пытался... Утром чувствуешь себя отвратительно, словно кого-то предал. Не работаешь день, два, и это ощущение предательства копится, копится, обычно в таких случаях самое простое – запьешь, и там на ком-нибудь да и отыграешься. Мне, случалось, говорили, что в пьяном виде я хуже скота. Я знаю. Впрочем, причем здесь пьянка? Разве без нее я не обижал людей? После становится неотвратимо стыдно, стыдно за все на свете вообще, начиная с первородного греха, а тут еще выясняется, что предательство никуда не делось, более того, оно накрутило на счетчик новые дни. И я сажусь писать... Но как меня раздражают всякие Тишкины! Он говорит так, как будто и он – и он! – все это пережил и тоже имеет право.
– Я тогда еще немного удивился, то есть не понял, а чувствую что-то знакомое, но как-то не верилось сразу, что это Дмитрий Сергеевич. Что ему тут делать? А он меня заметил, я заметил, как он меня заметил, но виду он не подал, а как сидел, так и остался сидеть, а я подумал: кто это мог бы быть, а сам иду себе, потому что мне надо было в школу, мне про них матерьял нужно было сделать. И тут мне возьми и покажись, что этот человек похож на Дмитрия Сергеевича. Но сначала я подумал: а что ему здесь делать? Если бы была встреча какая-нибудь или выступление, тогда бы мне точно сообщили, а так я ничего вовсе не знаю. Но дошел поближе, смотрю и правда – Шадрин... Подошел к нему и здороваюсь, а он вроде как меня не признал, хотя года три назад я ему тут выступление организовывал и мы вместе выступали. Ну, я напомнил... Но он, видно, не в том расположений был, а, может, я его с мысли сбил, бывает ведь так, думаешь о чем-нибудь, думаешь, рифму какую-нибудь или строку... А тут раз, и собьют тебя, вот, думаю, не совсем вовремя, то есть он, может, и обрадовался, а так вроде не очень, даже и виду не подал, что обрадовался. Я, спрашиваю, какими судьбами? Говорит, что сбежал из города, чтобы поработать, а то там не дают. Я говорю, правильно, у нас для этого условия подходящие и тихие. А он – и климат влиятельный. А я возразил: зря, дескать, смеетесь, у нас климат хороший. Да я не смеюсь, говорит. Я тогда тему перевел и спросил, над чем работаете в настоящий момент, и не прочтете ли какой-нибудь новый стишок. А он возьми и удиви: стихов мол, не пишет. А что же? – интересуюсь. Я роман пишу, говорит. Я опять удивился и спросил, а почитать дадите? Ну ведь, нормальное желание, правда ведь? Тем более я же тоже неким образом, так сказать, писатель, и мне можно было бы показать. Конечно, я, может быть, не так высоко парю, но совет или деталь какую-нибудь бы подсказал, тем более, что он-то раньше все время стихи писал, а я-то, как известно, прозу, так что мнение-то мое и могло быть ему полезно, ну ведь, правда же? А он как закричит, ничего я вам не дам, отстаньте от меня, и все тут. Я, конечно, обиделся, то есть я потом понял, что я его с мысли сбил, он-то сидел, видно, выдумывал что-то, а я сбил, но зачем кричать-то, можно же было вежливо. Я бы понял, я же сам, так сказать, в некотором роде, а он так вот несдержанно себя повел. Я-то ушел, а когда из школы вышел, смотрю – его нет. Я потом его на той лавочке часто видел, я так иногда мимо по делу проходил, несколько раз подойти хотел, да с чего же это я первый подойду? Он на меня накричал ни за что, то есть он-то в конце концов и виноват, а я полезу... Раз специально прямо по аллейке прошел, надеялся, что окликнет, и не то чтобы поговорить, а все думал, что хоть извинится за давешнее, а он – отвернулся, сделал вид, что не заметил, а как тут не заметишь. Я ведь и узнал, где он живет...
– Ты что ж, шпионил за ним?
– То есть, как шпионил?... Да нет, зачем это мне шпионить, так просто прошелся, чтоб знать, ну так, на всякий случай. А вот, как в воду глядел, и случилось. Я тут же, раз – и вот они... – он похлопал чемоданчик.
Вряд ли кто еще может ненавидеть сильнее, чем бездарность, считающая себя обиженной судьбой... Если бы с Шадриным не случилось несчастья, Тишкин бы это несчастье устроил.
Но тогда эта случайная обмолвка, что он якобы «пишет роман» очень многое значила. Хотя вряд ли обмолвки бывают случайными. Шадрин давно был готов перейти к прозе, ему хотелось писать что-то медленное, успокоенное, в последнее время именно такие стихи с длинной строкой, похожие на гекзаметры, все чаще стали появляться у него, несколько раз он принимался за поэмы, но не доделывал. Ему нравилось так писать, однако он чувствовал, что это не совсем то, к тому же он начинал маяться от творческого безделья. В последние две недели у него установился несколько удивительный, в первую очередь для