– Eссо! – воскликнул он, протягивая мне нотный листок – Вот!
От долгого подъема по лестнице он запыхался, а на лбу выступили капельки пота.
Это оказалась сольная партия в новой сонате. Чернила размазались там, где его пальцы коснулись еще не просохших строк. Вверху была крупно выведена надпись: «Per Sig.ra: Анна Мария».
Не успела я восклицанием выразить свое удовольствие и удивление, как маэстро Вивальди уже спешил вниз по лестнице. После первого пролета он задержался, поднял голову и помахал мне рукой. Я махнула ему в ответ. Он тем временем перекрестился и снова стал спускаться, что-то бормоча себе под нос и напевая вполголоса. Когда на него нападает такая причуда, он очень похож на помешанного, что содержатся в Incurabili.
Я присела и стала изучать нотную запись, слушая по мере чтения скрипку, которую Бог вложил мне в душу. Конечно, мне было любопытно, слагал ли маэстро эту сонату, думая обо мне, или приписал посвящение позже – возможно даже, что сестра Лаура или кто-то из учителей шепнули ему такой совет, а он лишь поспешно черкнул мое имя вверху страницы.
Впрочем, решила я, – какая разница. Я повторяла свою партию до тех пор, пока она прочно не уложилась в памяти. Рассеянно глядя сквозь решетку на проплывающие мимо гондолы, я играла, испытывая все чувства, которые нашла в этой музыке, – те, что были недоступны мне ранее, когда я, бывало, сиживала здесь в тишине и смотрела, как скользят мимо лодки, увозя людей во все те места, куда они ездят, когда живут на воле.
А в этом году нет новой сонаты, чтобы отвлечь меня от мыслей об удовольствиях, ожидающих других девочек: объятия кузин, особые блюда, приготовленные бабушками и тетушками по случаю встречи, секреты на ушко и разделенные слезы, и люди, которые тебя замечают и вскрикивают: «Как же ты выросла с прошлого раза!»
Как обычно, я сидела подле окна – но не играла. Я просто смотрела вниз, на канал, и вновь ощущала, как ужасно быть единственной figlia di соrо, которой некого навестить.
Остальным девушкам и в голову не приходило искать меня на скамеечке у окна, зато мне было отлично слышно, как они щебечут, выбегая из дортуара группками по двое и по трое и спускаясь по лестнице. Все они надели красные платья: мы их надеваем на выступления или когда просто выходим за эти стены. Красный цвет взывает к состраданию – так думает наше правление, надеясь, что у всех окружающих вид бедных хористок из Пьеты пробудит именно это чувство.
Одна только Марьетта потрудилась отыскать меня и попрощаться. Между прочим, в прошлую Пасху Марьетта, к моему великому удивлению, заявила мне, что я – ее лучшая подруга.
– Poverina! Бедняжка! – ласково воскликнула она, склонившись поцеловать меня. – Ну надо же, совсем нет родни!
Ее жалостливая мина не могла скрыть гордости – как же, у нее, по крайней мере, есть мать – хотя в прошлом году по возвращении из гостей руки у моей подружки были сплошь покрыты синяками. У некоторых наших девочек есть отец или мать, но только они не имеют средств или желания растить своих детей. А бывает, что и средства есть, но они боятся скомпрометировать себя в глазах общества, признав незаконнорожденного ребенка.
Я улыбалась через силу, пока Марьетта не повернулась на лестничной площадке, чтобы махнуть мне рукой на прощание.
Но стоило мне остаться в одиночестве, как крепиться стало невмочь и слезы прорвались наружу.
И тут до меня донесся шелест юбок сестры Лауры. С виду они такие же, как у других наставниц, однако при ходьбе издают совершенно особый звук. Наверняка у нее шелковая нижняя юбка. Я попыталась поскорее утереть слезы, хотя понимала, что сестра Лаура их не могла не заметить.
Она взглянула мне прямо в глаза, будто бы оценивая их выражение, и затем велела следовать за ней.
Я ходила по этой лестнице вверх и вниз вслед за сестрой Лаурой с тех пор, как была еще столь мала, что помогала себе руками, карабкаясь по ступенькам. Я шла за ней по среднему маршу, где каменные ступени были гладко отполированы и кое-где даже образовались углубления от множества ног тех, кто жил и умер в этих стенах.
Мы шли по коридору, залитому бледным светом раннего утра. Его окна выходят на Большой канал. Сестра Лаура вела меня к муравейнику комнатушек, где спят по ночам учителя, запершись за резными деревянными дверьми. В одной из спален она усадила меня за прелестный письменный столик, который выглядел вовсе не к месту среди аскетической обстановки – узкого ложа под белым покрывалом и незатейливого умывальника, а также стен, лишенных всяческих украшений, кроме деревянного распятия в одном углу и старинного с виду лика Пресвятой Девы – в другом.
Сестра Лаура откинула крышку и вынула из стола чернильницу, бутылочку с песком, перо и бумагу.
– Ну вот, – произнесла она, разгладив бумагу на крышке стола и вложив мне в руки перо. – Напиши своей матери, Аннина. Расскажи ей, как ты здесь живешь и что у тебя на душе.
От ее слов мое сердце понеслось вскачь, словно музыка в одном из самых трудных пассажей маэстро. Я спросила, знает ли она, где ты – и кто ты.
Она коснулась моей щеки сухой горячей рукой, мозолистой от постоянной игры на скрипке на протяжении всех этих лет, что сестра Лаура провела здесь.
– Богу все ведомо, – сказала она мне. – Он позаботится о том, чтобы твое письмо нашло дорогу к сердцу твоей матери.
Честно говоря, я ей не поверила. Настоятельница читает все письма, посылаемые из приюта, кроме тех, что передаются тайными путями. Я слышала, что полгода карнавального разгула – лучшая пора залучить сюда посетителя, для верности скрытого маской и согласного послужить посыльным. Он получит письмо из рукава в рукав, через решетку parlatorio, а затем передаст его далее в обход всякой цензуры. Впрочем, кто может сказать, сколько таких писем доходит до адресата? Говорят, сокровенные мысли дев-затворниц столь ценятся среди monachini – мужчин, увивающихся за монашками, – что эти послания, бывает, покупаются и продаются. Мы, конечно, не монашки, но нас держат вдали от мира точь- в-точь как их.
Каждое письмо, прошедшее через руки настоятельницы, содержит вымаранные черным фразы – те, что могут повредить репутации Пьеты. У многих посланий, вышедших из-под руки здешних обитательниц, короткая жизнь – они обращаются в дым в жадном пламени камина, чей отсвет почти еженощно виден в окнах настоятельского кабинета.
Нет, мое письмо просто так отослать невозможно. Я взглянула на сестру Лауру другими глазами, недоумевая, неужели я за все эти годы не успела ее узнать как следует, принимая за одну из образцовых хористок. Самым тяжким нарушением правил с ее стороны я считала тайное ношение шелковой нижней юбки. Встретив мой взгляд, она вдруг выпалила с неожиданной горячностью:
– Не задавай вопросов!
И вот я пишу тебе, хотя не имею понятия, когда и как ты получишь мое письмо – если вообще получишь. Пытаясь представить тебя за чтением этих строк, вместо твоего лица я вижу лишь темное пятно.
На втором этаже, на повороте главной лестницы есть особое окно, в которое видна scafetta – ниша в церковной стене, куда подкидывают младенцев. Проходя мимо, принято каждый раз заглядывать вниз, чтобы убедиться, что ниша пуста.
Maestra Бьянка – она сейчас поет в церковном хоре, а четырнадцать лет назад именно она, произнеся молитвы перед отходом ко сну, бросила взгляд в это окошко. Сестра Лаура рассказывала, что в ту осеннюю ночь луна проглядывала в прорехи меж облаков и ее лучи освещали канал и церковную стену. Maestra Бьянка заметила, что в нише что-то есть, и в тот же самый момент до нее донесся трезвон колокольчика – так люди дают знать, что оставляют здесь детей. Maestra Бьянка бросилась вниз по