лестнице прямо в ночной сорочке и велела привратнице отпереть двери и посветить ей по пути к скаффетте.

Так я и оказалась в Пьете, вначале втиснутая в нишу церковной стены, словно в ласточкино гнездо. Maestra Бьянка вытащила меня оттуда и понесла наверх. Ее знаменитые золотистые волосы растрепались, и она вопила так, что голос отдавался во всех углах и закоулках и наконец перебудил всех воспитанниц:

– Младенчик! Господь послал нам еще младенца!

Но не Господь принес меня в «Ospedale della Pieta».

Тысячи раз я пыталась представить себе все это, силилась что-либо припомнить. Стоит мне закрыть глаза и притихнуть, и я чувствую, как накреняется гондола, когда ты переступаешь через борт, сходя на берег. Гондольер поддерживает тебя под локоть. Обычно ты представляешься мне облаченной в черное, как приличествует знатной венецианке, и непременно в маске – впрочем, как и сам гондольер, – потому что это пора карнавала. Бывали ночи, когда я не могла сомкнуть глаз от бессонницы, и тогда ты являлась мне в образе прачки, куртизанки или еврейки из гетто, возжелавшей для своего чада музыкальной будущности. Иногда борт гондолы кренила не твоя ножка, а подагрическая кардинальская ступня в туфле из красного шелка. А то мне чудился деревенщина, крестьянский сынок, трясущийся со страху, потому что приехал в Венецию второй раз в жизни и уверен, что гондольер уже наладился ограбить его – вот-вот треснет по голове веслом и бросит в канал. Воображала я и четырех братьев вкупе с пятью сестрами – все не больше меня нынешней. Они высвобождают мне личико из пеленок и целуют по очереди, передавая меня от младших к старшим, так что в конце концов мои щеки мокры от слез – слез моей родни.

Четырнадцать лет назад ты держала меня на руках, склонив ко мне свое лицо. Хочется верить, что тогда в твоих глазах была любовь, что ты радовалась моему рождению.

Когда мне удается хорошо сыграть, я играю для тебя. Самая большая моя мечта – что когда-нибудь после концерта в зале поднимется прекрасная женщина (мне всегда казалось, что в городе нет женщин прекраснее тебя, хотя сама я вовсе не красива). В твоих глазах блеснут слезы, и ты протянешь ко мне руку.

«Анна Мария даль Виолин, – скажешь ты мелодичным низким голосом, – пойдем домой».

Звонят к вечерне. Я напишу тебе еще, как только сестра Лаура позволит мне, а пока я буду хранить мысль о тебе в своем сердце.

Твоя дочь,

Анна Мария даль Виолин,

ученица маэстро Вивальди».

2

В лето Господне 1737

Сегодня настоятельница объявила о решении правления: отныне я – Maestra dal Violin, концертмейстер и капельмейстер оркестра Пьеты.

Если бы я сейчас могла дотянуться до себя в детстве – до той изнывающей от безысходности девчушки, обнять ее и прошептать: «Анна Мария, sii coraggiosa – смелей же!»

Ее пожелтевшие от времени письма – мои письма – разложены передо мной на бюро. Этот изысканный стол, инкрустированный красным деревом и перламутром, был сработан истинным умельцем по заказу самого дожа, который и преподнес мне его в подарок.

Давно уже я их не перечитывала – эти послания, исполненные моих детских надежд, страхов и ожиданий. Но сегодня, после объявления за трапезой, я вынула их из серебряной шкатулки, выстланной бледно-голубым шелком, и развязала синюю ленточку, которой получательница много лет назад перевязывала эту пачку.

Среди моего имущества не только письма, но и подшивка всех сольных партий, которые Вивальди написал для меня. Их тридцать семь: две для органа, а остальные – для скрипки, все помеченные вверху: «Реr Signorina Anna Maria».[4] Там и сям в рукописи разбросаны торопливые поправки, а кое-где на месте исправленных пассажей даже аккуратно пришиты целые лоскутки бумаги.

Порой только мы вдвоем и могли сыграть стремительные шестнадцатые доли на добавочной нотной линейке. Тогда он исключительно для меня делал в нотах пометку: «Piu allegro che possibile» – «Быстрее, чем возможно». Эта книжечка, переплетенная в мягкую коричневую кожу, на которой вытиснено золотом мое имя, – единственное, что мне досталось от маэстро, и она дороже мне, нежели все золото и драгоценности любого аристократического дома Венеции.

Теперь Вивальди уже удостаивает меня дружбой и доверяет даже более, чем мне хотелось бы. В детстве же я ждала от него намного большего, чем он собирался мне дать. Я страстно жаждала удостоиться особого внимания маэстро – и, справедливости ради стоит сказать, не раз его завоевывала. Однако я желала также его защиты от тех, кто причинял мне зло, – от Ла Бефаны, а еще от Бернардины.

Когда Вивальди уезжал, нас чаще всего поручали маэстре Менегине. Усы у нее были чернее, чем у самого маэстро, и она била нас, если мы играли, по ее мнению, недостаточно хорошо. Мы прозвали ее Ла Бефаной в честь безобразной ведьмы, летающей на метле в крещенскую ночь и приносящей детишкам – кому подарки, а кому и кусок угля.

Я не переставала изумляться тому бесспорному обстоятельству, что Ла Бефана не могла сразу родиться на свет такой злющей старухой: когда-то и она была маленькой девочкой – примерно такой же, как все мои сверстницы среди figlie di соrо. Мысль об этом повергала меня в дрожь, поскольку, если она когда-то была малышкой, как я сейчас, то и я со временем могу превратиться в столь же ужасную каргу.

Дети не в состоянии представить, что они однажды и вправду состарятся. Они обладают особым умением верить только в настоящее – умение, которому я бы с удовольствием научилась заново. Зато старики – я сужу по наблюдениям за своим нынешним окружением, а здесь есть люди и постарше меня – старики всегда живут прошлым.

Я и сама проявляю свой возраст уже тем, что веду эти записи. Прошлое! Мы либо неотлучно пребываем в нем, либо обманываем себя убежденностью, что мы все так же юны, как прежде. Мне и самой старость представляется чем-то таким, что постигнет кого угодно – только не меня.

Мы, бывало, говорили об этом с Джульеттой, но каждый раз не могли удержаться от хохота и валились на пол, держась за бока: каждая стремилась перещеголять другую в стремлении пострашнее изобразить портрет подруги в старости. Но вот смех отступал, я глядела на Джульеттины розовые щечки и сияющие синие глаза – и отказывалась верить, что наши кошмарные выдумки когда-нибудь осуществятся.

Одним из любимейших наших развлечений в дортуаре было разыгрывать представление, в котором знатный дворянин, прельщенный искусством игры Ла Бефаны на скрипке, являлся просить ее руки. (Мы меж тем отдавали себе отчет, что Ла Бефана наверняка была одной из лучших скрипачек своего поколения, иначе бы ей не присвоили звания маэстры. Тем не менее она никогда не концертировала, а инструмент брала в руки крайне редко – только чтобы продемонстрировать нам верное исполнение, когда мы ошибались.) Представление имело два финала. В одном Ла Бефана и дворянин приносили друг другу обеты вечной верности, она приподнимала с лица вуаль, требуя поцелуя, – и тогда жених бросался грудью на собственную шпагу. В другом варианте ему удавалось разглядеть лицо невесты еще до венчания – и он сбегал с ее лучшей подругой.

Тот, кто верит в добросердечие девиц, никогда среди них не жил.

Ко мне Ла Бефана питала особенную неприязнь, хотя проявляла ее в открытую, только когда маэстро не было. То я играла излишне оживленно, то недостаточно живо, то слишком быстро или же с ненужной осторожностью – на нее невозможно было угодить. Когда она бранила меня, я не опускала глаз, как это делали другие, и от этого маэстра Менегина только пуще злилась. И ни разу я не доставила ей удовольствия, показав, как мне больно, когда она лупила меня дирижерской палочкой – кстати, никогда ни по лицу, ни по рукам, а только по таким местам, где никто не увидит отметин от ударов. Тогда я еще не знала о той особой причине, по которой Ла Бефана меня ненавидела.

Джульетта умоляла меня покориться – хотя бы настолько, чтобы Ла Бефана оставила меня в покое.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату