Ричард скоро забыл о своем желании напасть на лагерь сарацин — но ненадолго. Ободренные первым успехом, воины Саладина повторили свой опыт еще раз, четыре дня спустя. На этот раз они немного подождали, пока франки увлекутся штурмом, и налетели на лагерь. Во все времена восхищались тем военачальником, которому удавалось, лихо обогнув армию противника, разграбить вражеский обоз — и умчаться во всю прыть туда, где его не достанут.
Но на сей раз нашла коса на камень. Так же дружно, как собирались на приступ Акры, франки развернулись и с криками побежали отбивать свое имущество у бойких сарацин. Пока мусульмане шарили в палатках в поисках трофеев поценнее, англичане и французы уже врывались в восточные ворота лагеря, воинственно размахивая тяжелыми прямыми нормандскими мечами. Завязалась очередная драка — в тесноте, в толкотне, когда ноги путаются в чьих-то разбросанных вещах, меч, вместо того чтобы падать на голову врага, зацепляется за какую-то туго натянутую веревку. И, кроме того, в такой толчее не поймешь, кого именно следует рубить — ту ли мерзкую рожу, которая высунулась из-за тента и алчно смотрит на твои сапоги, или вот эту, с черными усами?
В конце концов, потери подсчитывали, когда хоронили погибших, по вооружению разбирая на две большие кучи — своих и чужих. Если англичанина или француза обнаруживали мертвым — то ли зарубленным мечом, то ли заколотым копьем, считалось, что его убили враги. Если из-под рухнувшей палатки извлекались двое сарацин, сцепившихся в смертной хватке, полагали, что обоих сразила рука доблестного христианина. Как оно было на самом деле и насколько часто свои убивали своих, а чужие — чужих, никого не интересовало.
Разъяренные франки, выбираясь из-под обрушенных в очередной раз палаток, совершенно не чувствовали удовлетворения. Возможно, дело было в том, что солнце еще не поднялось достаточно высоко, чтоб своим жаром умерить пыл дерущихся. Освеженные утренней прохладой, англичане и французы покончили с теми сарацинами, которые не успели выскочить в ворота или перелезть через вал, и бросились на ожидающую их армию Саладина.
В схватке быстро стало жарко. Мусульмане видели перед собой добычу — шатры обоих королей, палатки графов и герцогов, полные — как они справедливо считали — добра, а франки были раздражены, как осы, тем, что какие-то черномазые язычники посмели шарить в их палатках и покушаться на их честно награбленные ценности.
Словом, несмотря на то, что солдаты говорили на разных языках и верили в разных богов, меж ними наблюдалось несомненное единство устремлений, желаний и чувств.
Солнце жарило с такой силой, что некоторые сражающиеся падали на землю не оттого, что были убиты или ранены, а из-за самого банального солнечного или теплового удара. По ним топтались те, кто еще способен был терпеть ужасающую жару. Доспехи накалялись так, что к ним боязно было прикоснуться, и кто-то в разгар схватки вопил, видимо, совсем обезумев от жары: «Brыle! Brыle! Je brыle!»[12], что даже не вызывало снисходительной улыбки — лишь сочувствие. Мусульманам было немного легче, но и они, без сомнения, страдали от палящих лучей полуденного солнца, поскольку бой затянулся. Слабели руки, дрожали усталые колени, и, размахивая оружием, солдат уже не думал, как бы попасть в сочленение доспеха или красиво отрубить голову. Он даже не думал, как бы уцелеть. Он хотел только одного — напиться воды и рухнуть на землю. Пусть даже замертво.
На исходные позиции две армии отступили тогда, когда стало понятно — это уже не бой. Обессиленные воины стояли друг против друга, смотрели с вялым равнодушием, иногда замахивались, но почти никогда не попадали и ждали лишь приказа командиров вернуться в лагерь, вожделенный лагерь, где есть немного тени, где ждут бочонки с водой и лекари. Где, в конце концов, можно просто полежать и поругать эту чертову Сирию, этих чертовых сарацин, это чертово солнце и эту чертову жизнь, будь она неладна.
— Если так пойдет дальше, мы еще долго будем толкаться с Саладином локтями, — сказал Дику оказавшийся рядом солдат — бледный до зелени, осунувшийся от усталости, с пятном ожога на правой щеке.
— Или один, или другой рано или поздно дожмет противника, — равнодушно ответил граф Герефорд и кивнул на обожженную щеку. — Отчего пузырь-то?
— На щеке? — Солдат поморщился, тронув ожог. — Да... Сарацина застукал, когда он в моей сумке шарил. Кубок серебряный вытащил, руки загребущие. Я стал отнимать — ну свое же, жалко, — а он возьми да в костер кинь! Ни себе, ни людям. Пришлось лезть.
— А если б обгорел?
— А как моя семья будет жить, если я из похода денег не привезу? Из каких карманов буду брать золото, чтоб заплатить долг? У меня долг ого-го! Сам понимаешь. Иначе у меня надел отнимут.
— Понимаю. — Дик кивнул головой, подумав, что этот парень не промах — и с войны вернется, и золото привезет.
Закончившийся ничем бой можно было считать напрасной тратой времени. Это больше всего злило Ричарда. Он рвался повторить атаку, но, поразмыслив, согласился с Филиппом Августом, жаждущим как можно скорей от военных действий перейти к переговорам. Он, несмотря на то, что по праву считался прекрасным политиком, не отдавал себе отчет, что не только он считает эти земли исконно франкскими, но и султан с той же долей уверенности считает их своими. И, пожалуй, даже с большим правом, а потому готов защищать свое до конца.
Посла французского короля Саладин не принял — он отдыхал, послу пришлось изложить свое дело сыну султана. Малек Адель, повертев в руках письмо короля, красиво написанное на пергаменте по-французски, то есть на языке, которого здесь никто не понимал, отправился беспокоить правителя по такому важному государственному делу.
В общем, письмо не имело никакого значения. При наличии живого и вполне разговорчивого посланца, доставившего документ, его никто и никогда не читал. Это было не принято. Письмо обычно играло роль своеобразной верительной грамоты, а печать, подвешенная на шнурке, удостоверяла, что этого чужеземца действительно отправил на переговоры тот или иной государь.
Саладин все равно не вышел из шатра — его разморило. Слуги подали ему сберегаемое в специальных сундуках прохладное питье, в жару это как раз то, что нужно, и сыну султана пришлось самому передавать послу слова отца. Он сказал — через переводчика, разумеется, — что его благородный отец считает, что государям не подобает так просто вступать в переговоры. Что необходимо предварительно условиться, обменяться слугами и подготовить подходящее место. Что неблаговидно сперва посидеть, побеседовать, поесть из одного блюда, а потом разойтись и немедленно продолжить войну, как ни в чем не бывало. Что необходимо заключить мир хотя бы ненадолго, а до того времени никто не мешает отправлять друг другу послов с любыми посланиями, в любых количествах, в любое время дня и ночи.
Король Ричард был до глубины души изумлен таким ответом и немедленно приказал гонцу зазубрить следующее послание. Тихонько ругаясь себе под нос, несчастный посол по жаре поплелся обратно в лагерь сарацин.
Там его уже встретили как старого знакомца.
Отбарабанив слова ответа, гонец покосился на кувшин с прохладительным питьем, стоящий перед сыном султана, и тяжело вздохнул.
Истинным содержанием устного послания короля Английского было недоумение. Разве благородный султан не знает, что война — это самое достойное занятие для мужчины? Он, англичанин, это прекрасно осознает. Он горд, что встретился на поле боя с таким достойным противником (в кои-то веки можно получить подлинное удовольствие, сражаясь против настоящего военачальника, достойного воина и замечательного государя). И разве мир или там война могут как-то повлиять на отношения настоящих мужчин? Так что он не видит ничего неблаговидного в том, чтобы сперва встретиться за пиршественным столом, а потом сразиться: и то и другое — истинно мужские развлечения.
Малек Адель, как истинный мусульманин, был невозмутим и выслушал эту тираду с каменным лицом. Пообещал, что непременно передаст слова благородного франка своему отцу.
Но переговоры все откладывались. Франки и сарацины чуть ли не каждый день встречались в бою, но теперь куда старательней выбирали время — либо ранним утром, либо поздним вечером. Как только солнце поднималось слишком высоко и начинало жарить, звучал сигнал отступления и две армии расходились до следующего дня. А жители Акры за высокими городскими стенами доедали последние припасы и с бессильной яростью ждали, когда же это все закончится.