Солнце обливало последний этаж дома, как светящаяся баранья папаха. Выше были белые звёзды. Песчаная дорожка, вьющаяся между газонами и клумбами, была странно холодна. Сердце Леона тяжело билось. Шампанское успело выветриться. Сатурн сменил шампанское в его сердце. Совесть Леона была чиста. Катя сама пригласила его. Он не напрашивался.
В подъезде, в ползущем вверх лифте — Катя жила на последнем этаже — Леон был сдержан.
Лифт остановился.
Катя, оказывается, жила выше последнего этажа. Лестницу перегораживала раздвижная решётка, которую Катя отомкнула ключом и раздвинула, а как прошли, сдвинула и замкнула. На крохотной, с единственным окном площадке была единственная же дверь. Сегодня у меня день последних этажей, подумал Леон.
— Квартирка выгорожена из чердака, — объяснила Катя. — Её как бы нет, она не значится в жилом фонде. Хотели выкупить, но заломили такую цену… Ты идёшь?
— Иду, — Леон прислонился к стене, чуть не сбитый с ног катящейся из окна красной волной.
Окно было круглым, с земли представлялось никчёмной пуговичкой под крышей, а тут вдруг обернулось слепящим раструбом, красным огненным сечением. Леон догадался, что утекающее в небо солнце легло животом на крышу.
Внизу из-под моста вытекала пылающая, как Лёхины уши, Москва-река. Нестерпимо сверкали яблочно-луковичные купола реставрируемого монастыря. Как будто расплавленные золотые капли застывали в резных костяных перстнях. Высилось серое, напоминающее поставленный на попа акваланг, строение элеватора. Посреди пустого поля тянулся приземистый длинный жилой дом. То есть, конечно, что- то было вокруг дома, может, даже подобие улицы, но сверху казалось, что дом стоит посреди пустого поля. И всё захлёбывалось в красных волнах, как если бы невидимый великан большевик тянул за собой небо- знамя.
Леону и раньше, когда чердак был чердаком, а не Катиной квартирой, приходилось смотреть из круглого иллюминатора-окна на странный длинный дом посреди поля. Тогда крышу дома, как петушиный гребень, украшал лозунг: «Коммунизм неизбежен!»
Леон, помнится, недоумевал: для кого лозунг, кто разглядит его на крыше дома посреди поля? Долгое созерцание лозунга пробуждало скверные чувства. Хотелось что-нибудь сломать, разрушить. Неизбежен? На вот, на! И Леон — и не он один! — ломали и рушили на чердаках и крышах, но главным образом, конечно, внизу.
Сейчас лозунга на крыше не было. Пуста, как побритая шишковатая голова, была крыша дома.
Не увидев знакомого лозунга, Леон вдруг понял, зачем одинокий длинный дом посреди поля, зачем на крыше лозунг, который никто, кроме птиц, не может видеть. Дом — чтобы поместить лозунг. Лозунг — чтобы разная, ползающая по крышам и чердакам, летающая на воздушных шарах и самолётах экологической службы, смотрящая из дальних окон в бинокли, подзорные трубы и телескопы сволочь, дуреющая от воздуха, звёзд и свободы, не забывала, что коммунизм неизбежен! И следовательно, не обольщалась.
Не увидев лозунга, задним числом осмыслив, зачем он был, Леон, вместо того чтобы обрадоваться, что его нет и никогда больше не будет, вдруг подумал, что коммунизм… неизбежен.
Ему сделалось смешно. До того смешно, что в красном колышащемся воздухе над крышей дома он отчётливо разглядел красные же прежние буквы: «Коммунизм неизбежен!»
Леон решил, что сошёл с ума.
Хотя точно знал, что не сошёл.
Впрочем, если коммунизм и впрямь неизбежен, это не имело значения.
Леон подумал, что формальный предлог для посещения Кати исчерпан. Ему уже известен гороскоп.
И Катя догадалась, хотя стояла в дверях и вряд ли могла видеть то, что видел Леон.
— Опять буквы? — спросила она.
— Весь лозунг. Как будто не снимали.
— Буквы иногда появляются на закате, — задумчиво произнесла Катя. — Но весь лозунг целиком я ещё не видела. Коммунизм неизбе. Мунизм неизбеж. Один раз: Ко неи. А иногда, — понизила голос, — почему-то по субботам на иностранных языках! То санскрит, то иероглифы, то какие-то неизвестные, похожие на письмена майя. Я всё срисовываю.
— И что из этого следует? — громко спросил Леон. Шептаться в дверях о неизбежности коммунизма показалось ему унизительным.
— Одно из двух, — ответила Катя. — Или он избежен, или неизбежен. Что ещё?
Они вошли в квартиру — двухэтажное многоярусное помещение с винтовой лестницей, холлами, большими окнами, стеклянной, на манер шалаша, крышей над коридором. Сквозь незашторенные окна, прозрачный потолок квартира, как стакан вином, наполнялась красным коммунистическим светом.
Эту тему, похоже, было не закрыть, хотя впереди по коридору в открывшемся за раздвижной стеной белоснежном спальном пространстве обозначилась никелированная, как бы парящая в воздухе, квадратная кровать.
Леон не понимал, почему вместо того, чтобы говорить о любви и думать о любви, он должен говорить о коммунизме, а думать о смерти. Но по мере медленного трудного приближения к кровати догадался. Потому что любовь несущественна и унижена в мире, где коммунизм и смерть — самое живое. А человек устроен таким образом, что говорить и думать об умозрительном (в данном случае о любви) может лишь после определённого насилия над собственным сознанием. В то время как слова и мысли о живом (в данном случае о коммунизме и смерти) насилия над сознанием не требуют.
Легко и свободно, как Фома Аквинский бытие Божие, Леон подтвердил неизбежность коммунизма в мире ущербного существования полов.
Когда до кровати оставалось всего ничего, Катя вдруг остановилась:
— Я не собиралась так рано!
— Что? Рано? Чего рано? Не собиралась?
Вероятно, другой Фома, не Аквинский, а Фомин, и тот высказался бы в этой ситуации изящнее, нежели Леон.
— Обнародовать гороскоп, выходить на астрологическую арену, — прошелестела Катя горячими сухими губами.
— Великие люди — ранние люди, — перевёл дух Леон.
— А мне кажется, это никак не связано с величием, — сместилась в сторону, как перевела стрелку на железнодорожных путях, Катя.
Леон догадался, что это манёвр, но поздно. Вместо кровати они оказались у окна. Оно тянулось вдоль стены, напоминающее грань аквариума, окно. В нём было безумно много неба и ничтожно мало земли. Чёрный лимузин члена президентского совета показался бы отсюда крохотным начищенным башмачком. Леон вспомнил про дымные средневековые подвалы с летучими мышами, жабами, пауками, вонючим пламенем в печах. Что ж, подумал Леон, достаток возвышает и очищает астрологию и астрологов, как любую профессию, любых людей.
Из окна открывался впечатляющий вид. Леону оставалось надеяться, что Кате, которая смотрит из окна каждый день, он прискучит скорее, нежели ему, и тогда удастся перевести стрелку на прежний маршрут — к кровати.
Чем пристальнее всматривался Леон в закатное небо, тем явственнее стучался в его сознание какой- то образ. Он был почти уловим, этот образ. Вот он, казалось, здесь, но всякий раз ускользал за край сознания, как падающая звезда за край неба. Леон опять, как баран, смотрел в окно.
— Ага, — подтвердила Катя, как если бы Леон уже с ней поделился. — Ты прав, именно так.
— Так? — Леон уставился в окно, мучительно сознавая, что нельзя быть таким кретином, и становясь от этого ещё большим кретином. — Это же солнце на… На…
— На носилках, — сказала Катя. — Ты хотел сказать, на носилках. Видишь, куда несут носилки?
Леон проследил, насколько можно было скосить глаза. Сомнений не было: неведомые санитары уносили бездыханное солнце на чудовищных дымных носилках прямо к лозунгу, которого не было, но который каждый вечер по субботам появлялся на разных языках, включая нерасшифрованные письмена майя.