брокерскую, чтобы побыстрее сломала хребет коммунистической? Или тащить со дна китежную? Только где она, китежная?
— А по твоему гороскопу? — Леон сам не заметил, как преобразился. Его переполняла энергия. Кровь вскипала покалывающими пузырьками. Новая кожа зудела под старой. Леону казалось, ещё чуть-чуть, и он вспыхнет, как лампочка.
— По моему гороскопу коммунизм вечен, — спокойно сообщила Катя.
— Вечен? Вот как? И после двухтысячного года? — Леон испугался едва ли не сильнее, чем когда узнал, что коммунизм и русские исчезнут к двухтысячному году.
— Тебе ничем не угодишь. И то плохо, и это. Да, вечен. И следовательно, неизбежен. Не зря же неопалимый лозунг на крыше!
— Вечен и, следовательно, неизбежен, — зачем-то повторил Леон.
Недавно он осилил роман под названием «1984». Там тоже герои повторяли друг за другом. Но если там за повторением скрывалось многое, за Леоновым повторением не скрывалось решительно ничего. Леон подумал, что достойнейший английский писатель переусложнил природу человека. Страх через несколько поколений вырождается в равнодушие к собственной судьбе. Леон не мог полюбить ни коммунизм, ни Большого брата, ни Россию брокерскую, потому что ему было плевать. Благородный англичанин не допускал, что так может быть, ибо тайно верил в человека. А между тем Леон достиг точки падения, с которой начинался новый отсчёт. Интересно было бы прочитать роман «2000», подумал Леон.
— Мама составляла официальный гороскоп, поэтому была вынуждена возиться со всеми этими химерами, словесными обозначениями неизвестно чего: КПСС, РКП, международное рабочее движение. А я решила определить истинный привходящий элемент коммунизма. И я его определила. Это смерть.
— Долго думала? — усмехнулся Леон.
— Не смейся, — сказала Катя. — Никто никогда не составлял гороскопа на смерть.
— Разве можно составить гороскоп на смерть?
— Трудно, — согласилась Катя. — Невозможно установить точное время и место рождения смерти. Но поскольку смерть — вечно длящееся настоящее, допустимо взять любую точку во времени и пространстве. Не ошибёшься. У меня получилось на территории древней Ассирии. Я посмотрела исторические карты. Там был храм смерти.
— Нормально, — одобрил Леон, — не подкопаешься.
— Я начала рассчитывать, — пропустила мимо ушей глупую реплику Катя, — и в процессе расчёта привходящий элемент — смерть и коммунизм поменялись местами. Я сделала астрологическое открытие, сопоставимое с открытиями Пифагора в геометрии. Бели проще: не коммунизм — смерть, как мы думаем, а смерть — коммунизм. Стало быть, коммунизм вечен и неизбежен. Мы все — итоговые коммунисты.
Леон припомнил выделенное напечатанное заклинание из прежней (устаревшей?) программы КПСС: «Партия торжественно провозглашает — нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!» Выходит, подумал Леон, не больно-то партия и ошиблась. Наоборот, поскромничала. Каждое поколение советских и несоветских людей рано или поздно будет жить при коммунизме. Но тогда при чём тут партия?
Посмотрел в окно.
Солнце (Россия?) недвижно покоилось на дымных носилках, крепко спелёнутое холодными синими простынями.
— Я тут не вижу открытия, — пожал плечами Леон, — по-моему, ты всего лишь пытаешься дать очередное определение смерти.
— Слушай дальше, — с любопытством посмотрела на него Катя. — Жизнь, пока не настала смерть, — всё-таки жизнь. А смерть, пока длится жизнь, — ещё не смерть. Есть грань, когда жизнь уже не жизнь, а смерть ещё не смерть. В медицине это называется кома. Чувствуешь, как похоже: кома и коммунизм?
— И комиссионный магазин, — зачем-то добавил Леон.
— Жизнь и смерть — два мира, существующие каждый по своим законам, — поморщилась Катя. — Кома — граница между ними, нейтральная зона, если угодно, четвёртая грань треугольника.
— Далась тебе эта кома, — усмехнулся Леон.
— Два мира существуют в состоянии относительного равновесия, пока ни один из них не пытается подчинить другой. Живые, как того хотел философ Фёдоров, не рвутся воскресить мёртвых. Мёртвые не стремятся во что бы то ни стало умертвить живых. Так вот, — тихо произнесла Катя, — коммунизм — это попытка мёртвых подчинить живых, распространить кому на живую жизнь. Марш мертвецов.
— Но ведь жизнь, наверное, тоже вечна и неизбежна? — возразил Леон.
— Увы, — вздохнула Катя, — по моему гороскопу конечна и избежна. Сквозь прорехи в озоновом слое из мёртвого мира в живой хлещет коммунизм.
— Но почему его так много в мёртвом мире? — поинтересовался Леон.
— Люди раньше верили, да и до сих пор верят, особенно перед смертью, в загробную жизнь, — сказала Катя. — В земной же ведут себя скверно. Я думаю, коммунизм — это загробная жизнь. Вернее, какой она стала, как Бог отступился от людей.
— А он давно отступился? — почему-то шёпотом спросил Леон.
— А как изгнал из рая Адама и Еву. Бог был в отчаянье, вот рай и превратился в коммунизм.
— А ад?
— Про ад ничего не могу сказать, думаю, его нет.
«Ну, если Бог в отчаянье, если рай превратился в коммунизм, а ада нет…» — Леона перестало пугать предстоящее. Он легко поднял Катю на руки, поднёс к кровати. В конце концов, какого хрена? Россия унесена на носилках. Коммунизм вечен и неизбежен. Бог в отчаянье. Ада нет.
— Я действительно не собиралась так рано! — Катя обхватила его за шею.
Они лежали на невероятно пружинистой квадратной кровати. Леон пошлейшим образом шептал Кате, что раньше лучше, чем позже, а с ним лучше, чем с другим, потому то он… Леон имел в виду, что он до сего дня ни-ни, следовательно, у него не может быть СПИДа. Но тут до него дошло: а с чего это он взял, что и Катя ни-ни. Смолк посреди шёпота. Получилось гнусно. Что он, собственно, имеет в виду? Что у него богатейший опыт? Что он лихой парень с большим ковшом из кроссворда?
Некоторое время Катя раздумчиво молчала. Леон почувствовал себя на невидимых весах.
— Сегодня четверг, — сказала Катя. — Сегодня в принципе подходящий день.
Их уста слились, пальцы переплелись, взгляды скрестились. На круглой стеклянной столешнице декоративного столика возле кровати. На толстом стекле лежал единственный предмет — ножницы.
— У меня было предчувствие с утра, — сказала Катя, — положила на всякий случай.
Леон протянул руку, взял ножницы, зачем-то туго щёлкнул ими в смеркающемся воздухе.
— У меня тоже в сумке. Принести?
— Мои острее, — усмехнулась Катя. — Ты уж поверь. Значит, под «рано» она имела в виду время суток, подумал Леон, всего лишь время суток, и ничего более.
— Зачем? Какой в этом смысл? — Леон решил, что если резать, так по шву, чтобы потом можно было сшить.
— Оставлю на память лоскутки, — прошептала Катя.
Леон легко разрезал на Кате платье по шву от подшитого подола до белого кружевного воротничка.
Он хотел сказать ей, что скоро будет всё знать про коммунизм, но уже сейчас знает, что там по шву ничего не сшивают, но это было не совсем то, что говорят в подобных ситуациях девушкам. Поэтому Леон просто сказал Кате, что любит её и будет любить всегда. «У меня просто не будет времени полюбить кого- нибудь ещё», — подумал Леон.
Леон спускался с чердачного Катиного этажа вниз по бесконечной лестнице, радуясь абсолютной ясности своего сознания, внезапно обострившемуся обонянию. Он, как в бинокль, видел каждую щербинку на плитах, прочитывал мельчайшие (большей частью невероятно глупые) надписи на стенах, вдыхал многослойные лестничные запахи, знал, за какой дверью жарят баранину с картошкой, за какой варят капусту, за какой не сильно свежую рыбу. Мелькнула пробензиненная дверь некоего кустаря-технаря. Самогонно-бражная алкоголическая дверишка. Леон подумал, что жизнь весьма многообразна, но вряд ли