Леон отодвинул щеколду, открыл дверь, заглянул в сарайчик, да тут же и отпрянул. Как будто снаряды ударили в перегораживающую сарайчик стену. Затрещала стена. Три круглые головы возникли над ней. Леон определил в полутьме что это свиньи с необычайным проворством встали на задние лапы, положив передние на стену, и смотрят на него. При этом они не хрюкали, а по-человечески рыдали и грызли доски.
Дядя Петя, оказывается, наблюдал, держась за сердце. Когда Леон выскочил из сарайчика, он почти так же, как свиньи, прорыдал:
— Живые?
— Живые, — сказал Леон. — Доски грызут.
— Пьянствовал и скотину не кормил? — спросил отец. — Фашист!
— Мужики обещали, строители, — дядя Петя трудно повёл закостеневшей шеей, как бы желая увидеть этих самых неведомых мужиков-строителей.
— Мужики, строители, — покачал головой отец. — Такая же пьянь, как ты! Где они?
Их не было.
Теперь Леону открылось имя метлы, чисто выметшей подворье: голод.
В пустом курятнике обнаружилось несколько засохших, частично втоптанных в глину, частично расклёванных цыплят. Пока Леон тупо смотрел на них, пытаясь сообразить, где остальные, дядя Петя выговорил ещё одно слово: «Кроли», слабо махнул рукой в направлении многочисленных клеток на курьих ножках в конце подворья.
Леону стало не по себе, однако ветерок, тянувший от клеток, был не смраден. Вроде бы смотрели издали сквозь сетку расплывчатые серые и белые кроличьи морды. Уши над их головами, правда, лежали, а не стояли в виде латинской «V» — знака победы, какой выбрасывают на пальцах перед телекамерами борцы.
— Живые! Все живые! — крикнул Леон.
Кролики были живые, но странные: сосредоточенные, неживотно-просветлённые, как бы познавшие некую истину в своих идеально чистых, сухих и тёмных, как кельи, клетках.
Чем пристальнее всматривался Леон в тёмные иноческие пространства клеток-келий, тем очевиднее становились ему составляющие насильственного кроличьего гигиенизма. Вот промелькнул красноглазый белый счастливец, доедавший с дощатого пола остатки сухой сенной подстилки. Вот увиделся другой (счастливец ли?), неторопливо и тщательно подбиравший сухие чёрные горошины собственного дерьма. Наконец, предстала жирная и гладкая, как вавилонская блудница в мехах, сыто дремлющая крольчиха, пожравшая крольчат, от которых остались обрывки ушей да кожистая слизь на полу.
Кролики смотрели на Леона с каким-то необъяснимым достоинством. В отличие от свиней, не суетились, ничего от него не требуя. То было спокойное достоинство перехода от презрения к смерти. Смертельного презрения. Или презрительной смерти. Как угодно.
Прежде Леон полагал, что святыми бывают исключительно люди, твёрдо сознающие, за что страдают. Теперь ему открылось, что не могущие этого осознавать, страдающие животные — не менее святые. Леон взмолил Господа, чтобы Он брал их к себе не раздумывая, всех без исключения, съевших и несъевших собственных детёнышей, автоматом предоставлял им политическое убежище от людей.
Один рыжий кролик сидел, как Будда, скрестив верхние и нижние лапы. Он внимательно посмотрел Леону в глаза и… оторвался от пола, завис, не меняя позы, в воздухе. Стало быть, волшебным искусством левитации, подобно индийским йогам и тибетским магам, овладел не по своей воле победивший плоть несчастный кролик.
Дядя Петя тем временем доковылял до грядок. Предсмертную просветлённую тишину разбил его вопль:
— Куры!.. Весь огород!
— А ты что думал, — с отвращением посмотрел на него отец. — Построил социализм в отдельно взятом хозяйстве. Ещё бы денёк попил, и полный и окончательный переход к коммунизму!
— Пересевать, — тупо произнёс дядя Петя. — Всё пересевать. А семена? — гневно повернулся с протянутой рукой к отцу, словно тот немедленно должен был насыпать ему в руку семена, да столько, чтобы хватило на пересев.
— Зато огород не вскапывать, — утешил брата отец, недоуменно отведя протянутую руку, как шлагбаум. — Вон как курята славненько вспахали.
— Где? — лаконично осведомился дядя Петя.
— Что где?
— Где они?
— Кто они?
— Куры, утки, гуси, где?
— Ты нас спрашиваешь? — изумился отец.
— Вы когда приехали?
— Да ты что, гад, тормозную жидкость, что ли, жрал? — заорал отец. — Не можешь в себя прийти?
Леон подумал, что дядя Петя пребывает в состоянии так называемого параллельного сновидения. То есть как бы ещё спит но уже и сознаёт, что нет. Дядя Петя параллельно (точнее, вертикально, на ногах) спал и грезил, что приезд родственников, разорённый курами огород, многодневно некормленные животные — всё это досадное наваждение. Но уже стучалось в проспиртованную голову, что нет, не наваждение, самая что ни на есть реальность. А за ней — тёмный, пьяный многодневный провал, во время которого что-то, к сожалению, происходило, ещё как происходило, и ещё только предстоит исчислить самонанесённый ущерб.
Леону вдруг почудилось, что параллельный сон, как невидимый клей, разлит над страной, миллионам людей хочется длить и длить этот сон, чтобы не просыпаться, не вспоминать о пьяно-безумном провале, не исчислять ущерба, то есть не жить. Вернее, продолжать жить во сне.
И совсем неуместная, решительно никак не связанная с происходящим мысль посетила Леона — о некоем отклонении, как вирус в компьютерную программу, вошедшем в коллективную мечту (сон) народа о царстве Божьем на земле да и переведшем народ, как стрелочник поезд, в режим параллельного (между золотым сном и провальной реальностью) существования, когда добро снится, зло же творится неустанно, и нет выхода, так как сам народ спит, сам творит и сам не хочет просыпаться.
Леон знал имя единственного, кому по силам задать подобное отклонение, и чем далее, тем менее понимал мысль Божью относительно России. Не вознамерился же Господь уподобить её рыжему, освоившему искусство левитации, кролику — победителю собственной плоти? Диккенсовский совет сражаться за жизнь до последней возможности уже не представлялся Леону бесспорным. За жизнь — возможно, но не за параллельное же сновидение?
Леон вспомнил машину с водкой, пробирающуюся по ухабам к пустому мушиному магазину, чёрным, рассевшимся на оплетаемом травой крыльце людям. По Господу выходило: единственным способом облегчить страдания летящему в пропасть народу было лишить его воли и желания жить. Для чего требовалось всего-то ничего: последовательно превращать его земную жизнь в ад. Что и делалось с известной, впрочем, непоследовательностью, связанной исключительно с истощением фантазии у правительства.
Тем самым расставлялись последние точки над изгнанным из русского алфавита «i». Как дива на конкурсе красоты, обнажалась в нестерпимом сиянии вторая (так уж вышло, что Леону сначала открылась вторая, а потом первая) мысль Господа: не сам золотой сон (коммунизм) есть смерть, но дерзновение претворить его в жизнь. Подобно языческому Аполлону, с несчастного пастуха Марсия, возомнившего, что он лучше играет на флейте, сдирает Бог живьём шкуру с народа, возомнившего (по его же, Божьему, наущению) что лучше Бога построит на земле царство Божие.
Получалось, не параллельное сновидение, не прозрачный клей разливались над страной, но живая смерть, и, осознав это, Леон в страхе отвернулся от Господа своего, первоначально определившего на смерть возлюбленного ненавидимого (вот первая мысль!) сына, теперь же — возлюбленный ненавидимый народ.