Из дома, устав биться с мухами, выглянул отец.
— Где веник? — озадачил брата второстепенным вопросом.
— Столько наколотил? — удивился Леон.
— Пола не видно, — ответил отец. — Но там ещё столько же.
— Веник? Где-то был, — сказал дядя Петя.
— Ну да, конечно, зачем тебе веник? — угрюмо посмотрел на брата отец. — Без веника живём!
— Ох…! — дёрнулся дядя Петя. — Надо сети проверить! Неделю на озере не был.
— Не трудись, браток, — отец не без злого удовольствия шекспировски ужесточив и приукрасив, передал дяде Пете слова магазинных мужиков. — Если уж ставишь сети добавил от себя, — так проверяй и стереги!
— Значит, теперь без рыбы, — без большого, впрочем огорчения констатировал дядя Петя, что можно было объяснить либо общим (временным?) ослаблением его умственных способностей, либо (тоже временным?) отсутствием аппетита после недельного запоя.
— Конечно, зачем тебе рыба? — усмехнулся отец. Таким образом, к ущербу, исчисляемому разорённым огородом, втоптанными в землю (не иначе как гигантским бройлерным петушиной) цыплятами, унесёнными не ветром, но облучённым волком утками и гусями, добавились украденные из озера триста метров сетей, исправно поставлявших к дяди Петиному столу рыбу, а также кузница, та самая, сожжённая, которую, оказывается, председатель здешнего колхоза перед самой пьянкой отписал дяде Пете, чтобы тот переоборудовал её в хлев и запустил в этот хлев бычков.
— С двадцать шестого года стояла брошенная, — сказал дядя Петя. — А как мне — сразу сгорела. И когда? В дожди. Пусть прокурор разбирается. Завтра же отошлю заявление.
Сидели в доме за столом.
Но как бы и не совсем в доме. Дядя Петя присоединил к дому посредством кирпичных стен и продления крыши изрядный кус пространства. Но пока ещё не окончательно присоединил. Стены были не до самой крыши, а крыша не наглухо закрывала небо. Сквозь разреженные доски смотрели ранние, белые, как недозревшие яблоки, звёзды. Ласточки, по старой памяти устроившие гнездо под прежней (непродлённой) крышей, теперь были вынуждены непрерывно преодолевать новое пространство. Странно было сидеть в комнате за столом, видеть сквозь доски над головой белые звёзды и чтобы ласточки туда-сюда.
Дядя Петя объяснил, что так длинно продлил дом, чтобы сделать не только ещё одну комнату, но и веранду, а под ней подвал.
И действительно, заключёнными в кирпич, широченными рамными переплётами была обозначена веранда. Подвал же был обозначен огромной и, судя по всему, глубокой, как будто экскаватором вырытой, ямой, в которой сейчас, как в котловане, стояла вода.
— Подвал? — с сомнением посмотрел на яму отец. — Я думал, бомбоубежище. Или пруд для рыбы. Сети-то у тебя всё равно украли.
Леон подумал, что если бомбоубежище, то своеобразное, куда в случае чего надо прыгать с аквалангом. Если же пруд, то не для рыбы, а для лягушек. В этом случае дяде Пете предстояло выйти на прямые связи с Францией.
Со звёздами сквозь доски и ласточками над головой вполне можно было мириться. С комарами, звенящими кимвальными волнами, плывущими от ямы, мириться было сложнее. Они как будто нагуливали особенную ярость в рукотворной яме, жалили часто и больно, как поражали библейскими кинжалами.
Некая смиренная благодать разлилась над накормленным подворьем, сродни той, какая разливается над очередью, когда продавщица клятвенно заверяет, что хватит всем, кто стоит, а новых удачно отсекли дверью.
«Порядок — есть регулярный приём пищи, — подумал Леон. — Регулярный приём пищи — есть любовь. То есть порядок есть любовь через регулярный приём пищи».
Огромная страна вдруг представилась Леону Джульеттой, вожделеющей любви-порядка, то есть регулярного приёма пищи. Было в высшей степени странно, что до сих пор не объявился Ромео. Вероятно, Джульетта, по его мнению, была не вполне готова к любви, то есть недостаточно голодна. Леон был вынужден признать, что время работает на неведомого Ромео.
Кролики оказались беззвучными как в голоде, так и в сытости.
Птицы, утомлённые опасной лесной свободой, спали в курятнике. Гуси и утки смешанно в углу на сене, засунув клювы под крыло, как градусники. Куры во главе с недружественным к Леону петухом — на насесте. «Как эта туша взбирается на насест?» — удивился Леон.
Только свиньи подавали голос из сарая, прозрачно намекая, что неплохо бы ещё пожрать. Но дядя Петя решил выводить их из голодухи по-научному, то есть постепенно, как если бы свиньи прошли курс не стихийного, а лечебного — под наблюдением ветеринара — голодания.
На столе теснились привезённые из Москвы продукты. На газовой (от облупленного красного баллона) плите готовился закипеть партизанский чайник, навсегда скрывший свой первоначальный цвет под многими слоями копоти.
Отец достал из рюкзака початую «Посольскую», долго придирчиво изучал дно эмалированной (из столового дяди Петиного сервиза) кружки.
— Керосин, что ли, пил? — Тщательно вымыл кружку под рукомойником.
Дядя Петя никак не отреагировал на появление «Посольской». Отцу не пришлось объяснять, почему он ему, леченому, но сорвавшемуся, а потому хуже, чем просто алкашу, не нальёт.
А хотелось объяснить.
— Будь здоров, фермер! — буркнул отец, выпил из кружки. После чего, жуя, продолжил мысль: — Не знаю, можно ли у тебя оставлять парня? Дикое место. И сам, как зверь живёшь.
Плеснул себе ещё.
Дядя Петя не ел. Сидел с широко открытыми глазами, внимательно слушал отца, как бы стопроцентно с ним соглашаясь, но при этом медленно и неотвратимо, как Пизанская башня, клонился на стол. Только если Пизанская башня много лет клонится и не падает, дядя Петя рухнул лбом на стол, отец едва успел выхватить из-подо лба кружку с водкой.
— Никак, заснул? — удивился дядя Петя, потирая лоб.
Отец молча, уже не желая ему здоровья, выпил.
— Решай, — сказал Леону. — От него сейчас толку нет. Как приехали, так завтра и уедем.
— Поднимусь наверх, — ответил Леон. — Посмотрю комнату. Он говорил про какую-то комнату.
— Ноги не переломай, — отец с сомнением посмотрел на ведущую на чердак лестницу. — Откуда там комната? Приснилась ему комната.
Леон поднялся по прогибающейся скрипучей лестнице.
Старая крыша, в отличие от новой, не пропускала света. Леон ощупью, натыкаясь на невообразимый хлам, добрался до липкой жёлтой — из свежеоструганных досок — двери.
Незаконченная комната изумила нездешним интерьером.
Леон подошёл к наклонному, как в мастерской художника или в обсерватории, окну, долго смотрел на вечернюю безмятежную землю: серое, слившееся с небом, заглотившее белые звёзды, озеро, ясные поля и леса, дымящиеся туманы, овраги и низины.
Чем дольше смотрел Леон на обычную в общем-то русскую равнинную землю, тем пронзительнее и безысходнее входила в его сознание внезапная и необъяснимая (в конце кондов, что ему, горожанину, до заброшенной бездорожной земли?) любовь. Любовь, по всей видимости, иррациональная уже в силу своей самодостаточности. То есть она вдруг обнаружилась, как если бы всегда была, и не было ни малейшей потребности какое-то давать ей логическое объяснение, заключать в словесную форму, перед кем-то (да перед кем, кому какое собачье дело?) отчитываться, оправдываться, гордиться или каяться и таиться.
Выставившись из окна на дальнюю эту землю, Леон (по крайней мере, так ему показалось) понял, что есть любовь Господа к людям. А поняв (по крайней мере, так ему показалось), чуть не залился горькими слезами вместе с Господом своим. Ибо и Леон и Господь его (Леон с недавних пор, а Господь ещё с каких давних) были патриотами, то есть носили в сердцах любовь к несовершенному, если не сказать хуже: воинственно-несовершенному, упорствующему в несовершенстве, идущему в несовершенстве навстречу гибели. И не могли перестать любить, так как перестать любить означало ле жить.
Леон легко, как по эскалатору, спустился по ненадёжной лестнице вниз. Небрежно сказал