устремились к дому тряпичной бабушки, к похабно торчащему обезглавленному георгину. Председатель отставал.
Платина в зарешечённом «УАЗе» повела себя скверно. Вместо того чтобы тревожиться о дедушке (хотя чего о нём тревожиться, как уплыл утром, так, наверное, до сих пор не вернулся), она решила выяснить отношения с Леоном.
— Чего ты? — подъехала к нему по отшлифованной задами правонарушителей и цыганок жёсткой скамейке, страстно зашептала в ухо: — Не упускать же случай? Раз-два, оревуар! Я тебя люблю, ты главный! Анри — дешёвка, ни в какое сравнение с тобой, ты самый лучший, ты Бог!
— Вот сучара! — не выдержал, плюнул в окно шофёр.
— Вас не спрашивают, я не с вами разговариваю! — осадила его Платина, но не так-то просто было осадить милицейского куньинского шофёра.
— Гони её в… шею, парень! — с трудом выбрал он наиболее приличное из всех возможных словосочетаний. — Пока СПИД не подарила.
— Оскорбляете, сержант! — возвысила голос Платина. — Оскорбляете при свидетеле.
— Да ну? — искренне удивился сержант. — Тебя, блядюгу, оскорбляю? — Посмотрел на неё, как на ядовитую тварь, которую необходимо раздавить. — А вернуть родному, которое тебя кормит, поит, одевает и обувает, государству доллары не хочешь? Где ты их там, в трусах, в жопе, спрятала? Что, сучара, будем оформлять изъятие или по-доброму отдашь? Давай, колись, малолетка, не буди во мне зверя!
— Ишь ты какой! — Леон ожидал, что Платина от страха забьётся под скамейку, она же отчаянно устремилась в бой. — Расхрабрился в сраной Кунье! — Леон почувствовал, что в бедро ему настойчиво тычется сжатый платиновый кулачок. — Я всё придумала, чтоб вот его позлить! Понял! Докажи обратное. Давай, мент, обыскивай, только чтобы под протокол, как положено, под официальное уведомление о причине задержания и личного обыска, и не ты, падла, а баба в отдельном помещении с понятыми, как по закону, понял, мент! — Платина уже не просто тыкала Леона кулачком в бедро, но больно щипала, как гусь, точнее, гусыня.
Шофёр-сержант сидел к ним вполоборота и не видел. Или не утруждал себя видеть, потому что всё знал наперёд.
Леон нехотя развернул ладонь, в которую немедленно были вложены плотно свёрнутые бумажки.
Шофёр вознамерился перебраться из кабины в зарешечённый салон, чтобы по-свойски потолковать с Платиной, не желавшей возвращать родному государству (в лице шофёра-сержанта) СКВ, и Леоном, вздумавшим незаконно укрыть подлежащую возвращению СКВ в кармане своих штанов.
Но тут вернулись капитан и молодой. Вид у них уже был не столь грозный. Пистолеты переместились в карманы.
— В доме нет, — объявил капитан. — И в деревне, похоже, нет. Исчез. Вырубился, наверное, дрыхнет где-нибудь, сволочь. В сенях самогонный аппарат. По совокупности оштрафуем как самогонщика. Чтоб другим неповадно было. Где он может быть? — обратился к Леону. — У вас есть здесь поле, какой-нибудь хлев? Может, на лодке уплыл?
— Баня, — махнул Леон рукой в сторону озера.
Прибрежные ива и ольха так разрослись, что белую, как мавританская крепость, баню рассмотреть стало непросто.
— Где? — удивился капитан.
— На озере по тропинке, — объяснил Леон.
— Так это баня? — посуровел капитан. — Мы думали, мастерская какая или ферма. Ишь ты, какую баню отгрохал, прямо Ельцин!
— Председатель пошёл, — напомнил молодой.
Почему-то все без исключения пребывали в уверенности, что единственному человеку по силам и средствам иметь просторную каменную баню на берегу озера, а именно Борису Николаевичу Ельцину.
— Чего он там застрял? — спросил капитан.
— Вон он, — с тоской ответил молодой.
По тропинке от озера бежал председатель, опасно размахивая пистолетом, в сдвинутой на затылок шляпе, в расхристанном галстуке. То, что солидный, занимающий по здешним понятиям немалый пост человек так по-дурацки бежал, свидетельствовало… Леон ещё не знал, о чём именно, но уже знал, что ни о чём хорошем.
— Митрофанов, — спокойно сказал капитан молодому — возьми у него пистолет, ногу прострелит.
— Там! — только и сумел произнести председатель, почему-то не отдавая пистолет. — Там. В бане!
— Ясно. — Капитан помог Митрофанову разжать вцепившиеся в рукоять пальцы председателя. — В бане. Труп. Кто-то? Или сам?
— Сам! — Председатель с изумлением разглядывал освобождённую от пистолета ладонь.
— Как?
Председатель обвёл рукой вокруг головы, вдруг страшно закашлялся.
— Вылезай, Гаврилов, пошли разбираться, — вздохнул капитан. — Ты, — велел хрипящему председателю, — пригласи двух понятых, чтоб умели расписываться. А вы, голуби, — повернулся к Леону и Платине, — побудьте пока у машины.
Гаврилов (шофёр-сержант), злобно зыркнув на Платину (тю-тю СКВ!), тщательно запер все двери «УАЗа».
Милиционеры и председатель вместе дошли до обезглавленного (тут же на клумбочке лежала снесённая дядей Петей лепестковая голова) георгина. Как будто мохнатое паучье пламя било из земли. Там их пути разделились.
Леон вытащил из кармана свёрнутые в жгут сиреневатые купюры. Размерами они превосходили советские. Леон подумал, что праведный его гнев на блудницу Платину, в сущности, смехотворен. Как деньги. Как жизнь. Вероятно, одно оставалось в мире, про что нельзя было сказать, что оно смехотворно.
Смерть.
Леону почудилось, что он прозрел уготованный Богом миру путь. Преодолеть последнюю твердыню несмехотворности — вот что это был за путь. Не в том смысле, чтобы возвысить жизнь. А как на лифте, опустить смерть с высоты последнего этажа — тайны бытия — на грязненький — окурках и пустых бутылках — первый этажик анекдота. Как уже было опущено едва ли не всё. Бог вдруг открылся Леону в новом качестве — базланящего на рынке хохмача, который в действительности вовсе не хохмит, а высматривает, кому бы дать по морде.
Нельзя сказать, чтобы такой Бог понравился Леону.
Леон, как сухой измочаленный верблюд, прошёл сквозь пустыню атеизма, чтобы, как в чистой воде, припасть к простой вере. Ему же вместо веры предлагалось поржать над тем, что все люди смертны.
Леон вдруг ощутил себя вправе не соглашаться, спорить, более того, поправлять Господа своего. Не Хамом ощутил себя, надсмеявшимся над наготой подвыпившего отца, но одним из положительных братьев, прикрывших эту самую наготу, заслонивших её своими спинами. «Я буду верить в Тебя вопреки Тебе! Ты сам не ведаешь, что творишь!» — ласково разгладил невидимое покрывало на невидимом отце Леон.
— Оставь их себе, — вдруг опустилась на его плечо лёгкая, как паутина, рука.
— Что? — не понял Леон.
— Франки, — Платина сняла узкие слепящие очки, пронзительно уставилась на Леона. Тьма в её глазах причудливо мешалась со светом. Как в душе Леона мешались Хам и два его отцелюбивых брата.
— Зачем? — Леон с отвращением протянул ей свёрнутые, сочащиеся похотью, чужие сиреневые купюры.
— Франки? — ещё шире распахнула Платина шахматные — (в смысле чередования белого и чёрного) глаза. — Франки нужны всем.
— А мне не нужны, — Леон не понимал, почему они говорят о каких-то франках, когда…
Что когда?
Когда надо что-то делать, куда-то бежать! Но что делать, куда бежать? В баню? Но туда и так набежало немало людей.