— Я понял её мысль, — сказал Леон. — Простые люди, а их в любом народе большинство, одинаково темны. Чем примитивнее, грубее, низменнее аргументация, тем она ближе подлому в массе своей народу. Спроси у неё: неужели лучше глушить людей порнографией, позорной рекламой и чернухой, нежели побуждать их думать?
— Она говорит, — Оленька вдруг так улыбнулась француженке, что та скользящим шажком отошла от неё подальше, — что есть и иной взгляд на эту проблему. Ты говорил об идеальных молодых русских людях, которые должны прийти на смену нынешним несовершенным, одураченным марксизмом, поколениям. Сейчас границы распавшегося государства приоткрылись. Они у себя на Западе, в частности во Франции, имеют возможность наблюдать новых молодых русских людей, так сказать, в деле. Так вот, у них сложилось мнение, что большинство этих молодых людей — проститутки, сутенёры, воры, педерасты, спекулянты, фальшивомонетчики, наёмные убийцы, мразь без достоинства и чести, оккупировавшее автомобильные и прочие свалки отребье, готовое на всё. Она интересуется, сколько потребуется времени, чтобы эта преступная падаль превратилась в богобоязненных, приверженных свободному труду патриотов, о которых ты только что говорил?
— Ещё какая падаль, представляю! — рассмеялся Леон, таким наивным показался вопрос. — От них к нам едет не лучшее! Падаль интернациональна, как банковский капитал, система бирж или международный союз педерастов. Приличные люди не ищут способов мгновенного обогащения в чужих странах. Как, впрочем, и в ограблении собственного народа. Судить о русских по хлынувшей в Европу мрази — всё равно что судить об американцах по Дину Риду или доктору Хаммеру. Но я отвлёкся. Разве я говорил, что для того, чтобы исправить нашу молодёжь, возложить на её плечи новые задачи, необходимо время?
Француженка молчала.
Оленька смотрела на неё торжествующе-изничтожающе. Леон испугался, что сейчас она вцепится сбитой с толку, пострадавшей от пчелы журналистке в волосы.
— Смешно ждать, пока люди исправятся сами, — мягко, как добрый учитель туповатой ученице, объяснил Леон недовольной нашествием на Париж советской сволочи француженке. — Надо помочь им исправиться.
— Она спрашивает, — поморщилась Оленька, как будто француженка спрашивала что-то в высшей степени неприличное, — неужели тебе известен рецепт исправления людей? Если он неизвестен даже Господу Богу?
— Когда исчерпаны, а точнее, умышленно отвергнуты варианты исправления людей посредством экономики, религии, законов, — ответил Леон, — остаётся последний и единственный путь: исправить посредством принуждения, посредством власти.
— Законно избранной власти? Она должна осуществлять принуждение? Или очередные террористы- самозванцы, сменившие риторику новоявленные большевики?
— Народ до такой степени умственно расслаблен, что просто не в состоянии избрать для себя достойную власть, — вздохнул Леон. — Что ему нынешняя власть? Он медленно подыхает от голода и холода, как глухонемой старик в доме для престарелых. Сам виноват. Избрал людей, делающих вид, что народа, который их избрал, как бы не существует. Впрочем, его действительно для них не существует, потому что он никак не даёт о себе знать. Ну, дохнет с голоду. Но ведь и не протестует. Я хочу сказать, что людям, которые захотят исполнить свой нравственный долг перед несчастным народом, придётся взять власть, скажем так, не на выборах.
— Она спрашивает, — хмуро усмехнулась Оленька, — что, если эти симпатичные, взявшие власть не на выборах люди начнут исправлять народ с… тебя? Возьмут да посадят в тюрьму, а то и расстреляют?
Леон хотел ответить, что нет большой беды быть расстрелянным, когда сам себя не сумел пристрелить. Равно как и нет принципиальной разницы: расстреляют тебя одни или медленно уморят голодом другие. Но ответить так было бы слишком по-русски, то есть не вполне понятно для иностранки. Поэтому Леон равнодушно, как убеждённый фаталист, пожал плечами:
— Ничего не поделаешь, это диалектика.
Некоторое время длилось тягостное молчание. Стало слышно, как свистит над озером ветер, тоскливо и безнадёжно кричит в камышах цапля.
— Всё это, конечно, в высшей степени любопытно, — решил гостеприимно сгладить председатель, — но сдаётся мне, судьба России решается не в Зайцах.
Овладевшего танковым прицелом оператора этот вопрос не занимал. Он смотрел в прицел на озеро, нажимал на кнопки и всё повторял: «Фантастuк, фантастuк!»
— Неужели так думают и другие молодые русские люди? — продолжила нелепое интервью журналистка.
— Не знаю, как они думают, — поморщился Леон, — мне кажется, они вообще ничего не думают. Да я сам, если честно, только что подумал. Если человека душат, он должен найти в себе силы отбиться, вздохнуть. Народ тем более. Где взять силы? Всё перепробовали. Глухо. Остаётся последнее: вспомнить, что русские. Иначе: исчезновение с лица Земли. Но русский народ скорее выберет исчезновение, как здесь, в Зайцах. Я не знаю, откуда я могу знать?
Оператор сунул Оленьке под нос чёрную трубу прицела.
— Он спрашивает, это гаубичный или зенитный? Производство Южно-Африканской Республики? — Оленька, оказывается, неплохо разбиралась и в военных терминах.
— Танковый. Советский, — буркнул Леон.
Лица французов сделались воинственно-непримиримыми, как будто они обнаружили не прицел, а ревущий краснозвёздный танк, и не в Куньинском, долженствующем отойти к Эстонской республике, но пока ещё российском, Псковской области районе, а в Париже под Эйфелевой башней.
— Вернёмся к нашему фермеру, — Оленька устала переводить, у неё получилось «фюреру». — Какое ему отводится место в новом русском государстве?
— Скажем так, не меньшее, чем во французском, — ответил Леон.
— Следует ожидать, что на смену спившимся, выродившимся колхозникам придут трезвые, здоровые, единоличные хозяева?
Леону не понравилось, что она употребила слово «трезвые». Здоровым дядю Петю с натяжкой можно было назвать, но вот трезвым… Особенно в данный момент.
— Она спрашивает, — услышал Леон смущённый голос Оленьки, — это там, случайно, не фермер (Леону опять послышалось «фюрер») — предтеча грядущего русского возрождения?
— Где? — с тоской завертел головой Леон.
— А вон там!
Леон наконец увидел то, что, оказывается, давно видела хитрющая француженка: фермера-фюрера дядю Петю, идущего от озера Святогоровым шагом в расстёгнутой или разорванной до пупа рубахе, небритого, с налитыми глазами и с топором в руке. Топор красно и нехорошо поблёскивал. Было не разобрать: то ли играет солнечный свет, то ли он и впрямь в крови.
Если люди находятся в здравом уме, подобные сомнения всегда разрешаются в пользу второго.
Некоторое время все зачарованно, как неожиданно приговорённые к казни на внезапно появившегося палача, смотрели на сбившегося со Святогорова шага, воздушно заваливающегося дядю Петю. Каких-то он преследовал одному ему видимых призраков — рубил топором пустой воздух, ревел унюхавшим олениху оленем.
— Эвакуируемся, — тихо скомандовал председатель. — Все к вертолёту. Без паники! Успеем.
— У него пена на губах! — отшатнулась от окна Оленька, но председатель поймал её за руку.
— Я не полечу! — заявил Леон.
— Пиши завещание, — пожал плечами председатель.
Друг за другом спустились вниз.
Дядя Петя снёс голову страшному красному георгину на клумбочке под окнами тряпичной бабушки.
Из форточки грохнул выстрел. Пока что Гена упреждающе стрелял в воздух.
«А говорят, слабоумный!» — восхитился его выдержкой Леон.
Выстрел удесятерил дяди Петины силы. Он так глубоко вогнал топор в чёрную запертую дверь бабушкиного дома, что, изойдя оленьим рёвом, вырвал из двери только топорище. Пошёл на дверь, как на