Пока Оленька переводила, на главной и единственной зайцевской улице появился Егоров. Он шёл от сожжённой кузницы, нёс на плече ржавую косу на обугленном черенке очевидно обнаруженную среди недогоревшего хлама. Был он, естественно, в ватнике, естественно, чёрен и сумрачен, как Отелло после разговора с Яго, естественно, в тяжёлых, как бы чем-то наполненных, штанах и двигался, естественно, коленями назад, так как иначе попросту не умел.
Егоров никак не отреагировал на наведённые жужжащие видеокамеры. Шагал неотвратимо и безучастно с косой в плече, как смерть.
Французы заволновались.
— Интересуются, кто такой и можно ли с ним поговорить?! — спросила Оленька.
— Егоров, местный колхозник, — почесал шею председатель. — Николай Егорыч! — махнул рукой. — Будь друг, подойди к нам!
Молча, не меняя выражения лица (оно у него всегда было одно-единственное: косой по ногам!), Егоров приблизился к крыльцу, снял с плеча ржавую косу.
«Неужто сейчас французов как рожь?» У Леона аж дух захватило.
— Федорыч, — тусклым, ничего не выражающим голос обратился Егоров к председателю, не удостоив стрекочущих камерами французов взглядом, — не уберёшь обанного арендатора, сожжём к обанной матери, как кузню! — развернувшись, чудом не снеся некстати подсунувшемуся сбоку французу ржавой косой, как гильотиной, башку, двинулся восвояси.
— Они хотят подарить ему сувенир и задать несколько вопросов, — быстро проговорила Оленька. — Просят перевести, что он сказал.
— Какие тайны, — махнул рукой председатель. — Николай Егорыч! Погодь, тут тебе иностранные журналисты хотят вопрос задать.
Спешить Егорову было некуда. Он вернулся.
Француз проворно сунул ему в скрюченную чёрную руку синюю пачку сигарет «Галуаз».
— Они интересуются, как он, африканец, относится к политике реформ, проводимой президентом, что лично ему, колхознику, сулят новшества, вводимые российским правительством, каким ему видится будущее России, не намеревается ли он в связи с ликвидацией железного занавеса, как многие евреи, греки и немцы, репатриироваться на историческую родину в Африку? — как горох сыпанула Оленька.
Егоров неторопливо — куда ему было спешить? — и с достоинством вскрыл пачку «Галуаза», достал из глубокого и чёрного, как шахта, кармана спички, закурил.
— Добро сигареты, — с удовольствием выдохнул дым. — С фильтром, а забирают. Поблагодари их, Федорыч, третий месяц пропадаем без курева, не отоваривают талоны. Чтоб до осени с арендатором решил. — И, развернувшись, пошёл прочь.
Так бы и стоять французам с разинутыми ртами, если бы не вышла с битой лейкой в одной руке и с клюкой в другой тряпичная бабушка.
— О! — простонали французы, как барьерные бегуны, рванулись сквозь жерди с камерами наперевес.
Бабушке это не понравилось. Бросив лейку, махнув клюкой, она ловко скрылась в доме- параллелограмме.
Французы изумлённо перешёптывались возле страшного (зелёная членистая нога его окончательно оделась корой) георгина, когда на крыльцо твёрдо ступил представительный Гена в подтяжках и с берданкой в руках.
— Фёдорыч! — Гена вскинул берданку на замахавших руками французов, но разобравшись, что они не с оружием, а с … (вряд ли Гена в своей жизни близко видел видеокамеры, но сумел отличить их от стрелкового оружия), опустил берданку. — Убярай арендатора! Не убярешь, бяда будет, Фёдорыч! — прорычал почему-то с белорусским акцентом и скрылся в доме.
Французам пришлось довольствоваться наружными съёмками: вбитого в землю бабушкиного дома, крытого косматой соломой сарая, пламенеющего от ненависти к иноземцам, жаждущего влаги георгина да доброго, что-то беззвучно шепчущего бабушкиного лица сквозь немытую муть оконного стекла.
По мере того как французы терялись, председатель колхоза, он же Фёдорыч, веселел.
— Значит, так, — подвёл он неутешительные итоги. — Поле парень не поднял. Пропало поле. Свиньи худые. Кролики, дай Бог, натянут к осени на два кг. А приёмный вес два семьсот, не меньше. По договору ему двести штук сдать, он хорошо если сотню привезёт. Мужики из Песков жалобу прислали, что браконьерствует на озере, по полкилометра сетей вымётывает! Кузню я ему отдал, а он не сберёг. В общем, завалил аренду. На хрен нам такой арендатор? Соберём общее собрание, расторгнем договор. Пусть по суду возвращает ссуду. Так и передай, — повернулся к Леону. — Ссуду по суду!
— Ссуду по суду в посуду! — странно как-то пошутил Леон.
Председатель не понял.
Вниманием французских журналистов завладела Платина, незаметно подкравшаяся в пушкинских шортах, в просторнейшей рубашке с пальмами, в узких, как осиные зрачки, солнцезащитных очках. Ей был вручён крохотный, как из страны лилипутов, флакончик то ли духов, то ли туалетной воды.
Платина этим не удовлетворилась.
Она обнаружила сомнительное знание французской языка. Операторы блудливо заулыбались. Начальница покосилась на неё с нескрываемым презрением. Платина вела себя, как если бы долгое время была от чего-то насильственно отлучена и вот наконец дорвалась. При этом Леона и замечала в упор.
Леону стало грустно, как в день, когда он выстрелил себе в голову дробью. «Момент» был всего лишь отвлекающий манёвром. Теперь, он не сомневался. Так лисица водит хвостом, сбивая с толку собак. Действительность предстала такой, что «Момент» в сравнении с ней был едва ли не добродетелью. Не сумел застрелиться, подумал Леон, сдохну от СПИДа, так мне и надо, козлу!
Перед лицом неизбежной, лишь отсроченной во времени смерти, ему (в который уже раз?) открылась неизбывная бренность бытия, смехотворная (в сравнении с Вечностью) ничтожность их — французов и русских, — неизвестно зачем бродящих по Зайцам с видеокамерами и без.
С этих-то всечеловеческих русских роковых высот и обрушился Леон на совершенно того не ожидавшего председателя.
— Поле, говоришь, не вспахал? — закричал Леон, испытывая одновременно внезапную любовь и жалость к не знающему сна и отдыха дяде Пете (как-то вдруг позабылось прошлое и нынешнее его обезумелое пьянство), тёмное, пронзительное (как перед эпилептическим припадком) просветление, связанное с мнимым освобождением (через безмозглый выкрик) от мучающих, безысходных мыслей, а также острую неприязнь к председателю, который вместо того, чтобы изо всех сил помогать дяде Пете, шёл на поводу у здешнего тёмного царства, царюющего зла, потому что сам был частицей тёмного царства, царюющего зла, разве только чуть в более пристойном обличье — в шляпе и в пиджаке. — Чем он должен был вспахать? X…? — Французы встрепенулись, видно, усвоили это слово, взялись тормошить впавшую вдруг в тупость Оленьку. — Трактор обещали? Где трактор? — ревел Леон. — Свиньи и кролики, как из Бухенвальда? А чем кормить? Скажи спасибо, что хоть не сдохли. Ты ему обещал десять тонн комбикорма? Где комбикорм? Сети на озере поставил? А что ему жрать нечего, что в магазине только хлеб раз в неделю, что он первый год на земле, ещё ни одного урожая не снял, это тебя не касается, да? Сбросил, как парашютиста на необитаемый остров, и уже через полгода хочешь его обстричь? Что ж твой колхоз (это Леон слышал от дяди Пети) с тридцать второго года убыточный? Что ж ты его не закрываешь?
Было тихо. Все смотрели на Леона. Даже Платина отлепилась от облюбованного француза, устремила на Леона узкий слепящий взгляд.
— Ну-ну, продолжай! — с весёлой ненавистью похлопал председатель Леона по плечу. — Ещё ведь много чего можно сказать.
Был он плотный, крепкий, налитой, как последняя живая ветка на засыхающем дереве.
Леон подумал, что со стороны их компания выглядит странно. Ходят по нищей чёрной деревне и без конца хлопают друг друга по плечам.
Интимно ужаленная пчелой дамочка напомнила Оленьке об её обязанностях.
Председатель не иначе как считал себя крутым интеллектуалом. И как всякий интеллектуал-самоучка (да и не обязательно самоучка, и даже не обязательно интеллектуал), был не чужд особенного русского скепсиса, вызываемого не столько болью за перманентно гибнущее Отечество сколько за перманентное же