отсутствие поблизости равного по интеллекту собеседника. Один я, один как перст, посреди дерьма! Странному этому скепсису почему-то было подвержено не малое число русских людей. Хотя бы сам Леон. Или нацепившая на нос слепящие очки малолетняя проститутка Платина, считавшая себя умнее всех на свете. Или дядя Петя, возвысивший свой скепсис из хлева до таких вершин мирового зла, как Наполеон и Гитлер.
Леон подумал, что по двум причинам председатель простил ему хамство. Потому что почувствовал в нём родственную (по части скепсиса) душу. И потому, что сам был хамом. Да и ненужное внимание к разговору французов, которые прилетели в глухой Куньинский район снимать фильм о аренде, стреноживало председателя, как шаловливого конишку. Хотя Леон был убеждён: плевать он хотел на аренду и на французов! Однако негоже было внаглую идти против прогресса, каким полагались аренда и иностранцы. Не столько даже против них, сколько против новой власти, считавшей Куньинский район исконной территорией Эстонской республики.
«И ведь отдадут!» — подумал Леон.
— Ты слышал мнение народа, я никого за язык не тянул, — эдаким бесстрастным мудрецом констататором решил выступить председатель, наподобие Тацита или Джакомо Леопарди. — Земля пока что принадлежит колхозу. Колхозники не хотят, чтобы на ней был фермер-арендатор. Экономический эффект от аренды — ноль! При колхозе это поле худо или бедно, но обрабатывалось. Арендатор взял, но ничего не сделал. Зачем брал? Если где есть совершенно безлюдная земля, — миролюбиво закончил председатель, — там, может, получится аренда. А где живут люди, там, извини, как было, так и останется. Там арендатору не то что подняться, выжить не дадут.
Ох, смягчал крепенький интеллектуал-председатель! Выносил за скобки собственную живейшую принадлежность к засыхающему колхозному древу. Он как бы являлся старшиной нищих. Власть его над ними была огромной. Мог дать, а мог не дать. Заплатить и не заплатить. Позволить и не позволить. Государство поддерживало эту его власть, потому что стояло над председателем уже как складской прапор над старшиной. Могло дать, а могло и не дать колхозу корма, стройматериалы, технику. Могло списать, а могло и не списать (что, в сущности, большого значения не имело) увеличивающиеся с каждым годом долги. Наконец, могло посадить, а могло и не посадить председателя. Был этот порочный круг отвратителен. Но и выгоден всем. Егоров, тряпичная бабушка, Гена, прочие колхозники могли жить и не работать. Председатель воровать. Государство — существовать, как если бы никаких колхозов в природе не существовало — продавать золото, лес и нефть, кидать что-то этим самым колхозам, чтобы не протянули ноги с голоду. Туда-то, в немой преступный сговор, и лез зачем-то со своей арендой дядя Петя, выступал в роли перевоспитавшегося вора, который вознамерился сделаться героем труда. Как будто не знал, что воры не только поклялись сами никогда не трудиться, но и не давать честно трудиться другим ворам.
Вот что рвалось у Леона с языка, но ни ему, ни председателю не хотелось выставлять перед иностранцами русских уже не просто несчастными, а подленько приспособившимися, предпочитающими лень, пьянство и воровство честному труду, сомнительными страдальцами.
Поэтому Леон возразил коротко, сухо и безжизненно, как парторг на партсобрании:
— Вы обязаны расчищать почву для новых отношений на селе, а вы держитесь за отжившее.
— Расчищать? — обрадовался председатель. — Каким же образом прикажете расчищать?
Леон хотел ответить, что образ, собственно, один — бульдозером! Соскрести тряпичную бабушку, Гену, избу-параллелограмм с земляным полом, косматым сараем, чёрного Егорова с косой, чучело-памятник, сожжённую кузницу, прочее колхозное убожество, как соскребают плесень, совершенно при этом не думая, что плесень — тоже совокупность живых, имеющих право на существование организмов. Но ответить так значило объявить себя троцкистом, новоявленным сталинским коллективизатором наоборот, фашистом. Это они были уверены, что отдельных людей, а то и целые народы не можно, а должно соскребать с лица земли, как плесень. И некоторые народы, как, к примеру, немецкий, странным образом откликались на дикие эти идеи, дружно брались за скребки.
— Каким-каким, — недовольно пробормотал Леон. — откуда я знаю?
— Насильственным? — проницательно (как если бы человек вставил в рот папиросу, а он догадался, что тот собирается закурить) осведомился председатель. — Как же так? Демократия, провозглашённый парламентом примат общечеловеческих ценностей над классовыми предполагает безусловное уважение прав граждан, всеобщее безусловное равенство перед законом. Пока что нет законов, позволяющих сгонять с земли одних людей, потому что они якобы реакционны, передавать её другим, потому что они якобы прогрессивны.
— У нас сейчас вообще нет никаких законов, — буркнул Леон.
— Совершенно верно, — как какой-то профессор согласился председатель. И как профессор же продолжил: — Отсутствие законов, молодой человек, предполагает… что?
— Беззаконие, — пожал плечами Леон.
— А беззаконие в свою очередь, — продолжил председатель, — предполагает разрешение спорных вопросов посредством…
— Силы, — закончил Леон.
Странный какой-то пошёл у них русский разговорчик. Начали как непримиримые противники, заканчивали как полнейшие единомышленники. А могло бы быть и наоборот.
— Где окажутся сильнее арендаторы, — подвёл черту председатель, — там не быть колхозам. Где колхозники, там не быть арендаторам! — И вдруг гулко, как в пустую бочку, расхохотался. Хотя решительно ничего не было смешного в нарисованной им картине.
Французы тем временем перегруппировались, наставили объективы камер на Леона. Их ужаленная пчелой начальница подтянулась, приободрилась, поправила волосы, белозубо улыбнулась в камеру, как будто пчелиный укус решительно её не беспокоил, заговорила с быстротой сумасшедшей.
— Она хочет говорить с тобой, — ткнула Леона в бок острым кулачком Оленька.
— Со мной? — Леон испугался не столько того, что придётся говорить, сколько — что в таком же темпе.
— Она просит, чтобы ты отвечал коротко и по существу.
Леон пожал плечами. Всю жизнь он стремился, чтобы всё в жизни было коротко и по существу. Но получалось длинно и против существа.
— Кем тебе приходится фермер-арендатор? — Чтобы лучше слушать и переводить, Оленька сняла с головы пёстрый пиратский платок, обнаружив под ним длинные острые уши.
Леон вспомнил чернобыльского волка. В волчьем полку прибыло. «Человек человеку волк, товарищ и брат, — тупо подумал Леон. — Человек человеку друг, волк и брат. Человек человеку друг, товарищ и волк».
— Волком. Нет, дядей!
— Сколько тебе лет?
— Четырнадцать. — Леон вспомнил, что скоро у него день рождения, испытал мимолётную тоску и обиду, что никому в Зайцах нет дела до его дня рождения. Смешно ждать в Зайцах подарков и поздравлений.
— Где ты живёшь?
— В Москве.
— Ты приехал сюда на школьные каникулы?
— Я приехал сюда на школьные каникулы. — Леону подумалось, что неплохо бы продолжить беседу в его комнате наверху. — Здесь ветер, — сказал Леон, — я приглашаю всех в свою комнату. — И не дожидаясь ответа, вернулся в дом, полез вверх по лестнице.
В комнате Леона, где на стеллаже стояли книги, на столе — транзистор и электронные часы- будильник, а на подоконнике поместился танковый прицел, французы озадаченно насупились. Чистота, приметы цивилизации, приближающие Леона к ним самим и, следовательно, русских (во всяком случае, какую-то их часть) к французам, их встревожили. В деревянной комнате Леона не было ни единой мухи. Что тоже не понравилось французам. Они так и шарили глазами по стенам, желая высмотреть хоть одну муху. И ещё косились на прицел. Они не знали, что это. Спросить же у Леона стеснялись. Спросить — означало косвенно признать, что подобные (определённо высокой технологии) вещи не часто встречаются на подоконниках во французских деревнях. Французам, одаривающим русских из мешка копеечными