раскаяние, если это все же случилось. И ты, мой небесный брат, — продолжал я, растирая озябшими ладонями его тощее тело, дрожащее так, словно бы и оно уже боялось погибнуть со мной вместе, — помолись Христу, чтобы он послал мне помощь».
В то же мгновение я услышал слабый голосок, он шепнул: «Йеппе!» Я содрогнулся: над моим гротом в скале чернела еще одна впадина, из нее выглядывала девчонка в отсыревшем платье, с узким личиком и светлыми волосами, склеенными запекшейся кровью, словно перья вымокшей птицы. То была Керсти, дочь Мунтхе.
«Прошло уж больше двух недель, как я убежала от моего отца и матери, — сказала она. — Сам видишь, до чего меня довели лишения, вот лежу здесь, упала, мои кости переломаны. И я давно ничего не пила».
Собрав немного воды, что низвергалась с неба, я стал по капле вливать ее в потрескавшиеся губы девушки. Когда дождь прекратился и небо очистилось, я смог при лунном свете разглядеть ее лицо. Оно было бледно, словно мукой присыпано, совсем как у мертвеца, и меня охватила огромная жалость. Я колебался, мучимый потребностью непременно помочь ей и страхом перед расплатой, которую местные жители сулили всем, кто был предан их ненавистному господину. При мысли, что ценой моих мучений жребий Сеньора, быть может, станет полегче, а эта бедняжка будет спасена, я совсем было решил сдаться. Да и не хватит же у Свенна Мунтхе духу обречь меня на погибель, если я верну ему дочь!
— Все твои усилия были бы напрасны, — проговорила она, словно заглядевшись в небесные бездны. — Христос уже здесь, он ждет меня, и я последую за ним.
— Ах, если бы он взял с собой и меня! — вскричал я, обливаясь слезами.
— Его царство — гора из снега и льда, окутанная облаками.
— Да, я знаю, — сказал я.
— Времени больше нет. Если ты побудешь здесь до завтра, кто-нибудь придет к тебе.
У нее не хватило сил, чтобы обратить взгляд на меня. Ее последний вздох, улетая, коснулся моей ладони. Я скрестил ей руки на груди и воззвал к моему небесному брату, прося, чтобы он встретил ее, а сам стал ждать чуда, которое она обещала.
Поутру с вершины скалы донесся чей-то голос. Я чуть было не выдал себя, но то был Свенн Мунтхе, он звал свою дочь. Он называл ее самыми нежными именами, как будто сомневался, что она теперь со Христом, и меня от его криков душили немые рыдания. Я забыл о том, какой он жестокий, и видел в нем страдающего отца.
Наконец он перестал звать и стенать. Я прислушался. Через мгновение я увидел, как он пролетел мимо моего грота, одним прыжком достиг плоского выступа скалы и оттуда ринулся вниз на выступающий из моря камень, на который накатывались волны, там он застрял на несколько мгновений, покачиваясь, еще живой, распяленный, волны мотали его из стороны в сторону, словно пучок водорослей, пока водоворот не поглотил его.
Не успел я оторвать глаза от этой сцены, как увидел лодку, она пристала невдалеке в укромной бухточке, куда не достигали взбесившиеся валы. Ко мне оттуда карабкался человек, то был Тюге, старший сын хозяина: один из лакеев сообщил ему о моем укрытии. Чтобы отыскать меня, он отплыл из Копенгагена еще на рассвете.
«А теперь поторопись, — сказал он, таща меня за шиворот, — надо успеть воспользоваться ветром».
Я показал ему тело девушки и объяснил, что произошло. Слуга взвалил ее к себе на плечо, пронес по узкой песчаной косе, где нас ждал гребец, и опустил на дно лодки. Когда мы отошли от берега, лакей прочел молитву, Тюге осенил чело юной мученицы крестным знамением и перебросил труп через борт. Она настолько исхудала, что мгновенно пошла ко дну, накрытая студеной волной.
Вот при каких обстоятельствах мне было суждено в последний раз оглянуться на тающий вдали родной берег. В свете дня, едва успевшего разгореться, проступали очертания белых прибрежных скал, и души мореплавателей, реющие над волнами, провожали нас, как трепетная свита.
Когда мы поднялись на борт «Веддерена», стоявшего на якоре посреди Голландского пролива, Тюге заявил, что господин Браге будет весьма рад моему спасению, стало быть, я должен благодарить за него отца не менее, чем сына. Поверив ему разве что наполовину, я боялся, что, когда мы прибудем на место, Сеньор не преминет охладить пыл моей признательности, однако он не слишком старался это сделать. Меня привели к нему. Он смущенно проворчал:
— Перестань реветь, ты же спасен. Такими заботами ты во многом обязан моей жене, сестре и дочерям, это они настояли, их и благодари.
— Я не забыл, что изначально обязан вам жизнью, — возразил я, — и не забуду, что сегодня вы опять возвращаете мне ее.
При этом я проливал столь обильные слезы, что он отвернулся.
— Если хочешь доказать мне свою благодарность, — буркнул он, — оставь свои пророчества.
И я дал в том торжественный обет.
Его одежда, размер его острой бородки — все говорило о том, что он снизошел до притворства, лишь бы сохранить за собой свои привилегии. Печать усталости и отвращения лежала на его лице, дышал он, как кузнечные мехи, словно вся его природная мощь была подорвана. Мне было страшно жаль его.
Кроме забот о своем семействе, в тесноте ютившемся на Фарвергаде (слугам приходилось каждый вечер переходить на другую сторону улицы, чтобы переночевать у домовладелицы-немки), он сталкивался с немалыми препятствиями в своих обычных ученых занятиях. Так, городские власти настаивали, чтобы он освободил башню крепости. Он должен был вместо того, чтобы разместить там квадранты, привезенные с Гвэна, распорядиться, чтобы оттуда убрали и те, что там уже находились, а он понятия не имел, куда их девать.
Улица Красильщиков, с тех еще пор забитая лавками торговцев и ремесленными мастерскими, была для него крайне неудобна. За последние семь лет число мельниц перед Вестерпортом увеличилось вдвое. Городской пейзаж изменился. Помимо всего прочего, здесь стало очень шумно, не сравнить с Гвэном, а ведь утренняя тишина так необходима тому, кто работает по ночам. А тут еще Лонгомонтанус покинул его, предпочел наняться в помощники к другому ученому. Наконец, когда и юный Блау вернулся в свою Голландию, с ним остался один только Франц Тенгнагель, да и тот блуждал в раздумье, на что решиться, и склонялся к тому, что возвращение в Германию было бы всего разумнее. Он рассчитывал получить от своего отца сумму, которой хватило бы на такое путешествие. Однажды, когда я грезил, заглядевшись на мельницы Вестерпорта, он сказал мне, что скорее всего воспользуется для этой цели судном моего хозяина, ведь тому наверняка придется бежать от королевского гнева.
— А? Что? — пролепетал я. — Откуда вы это взяли?
— При дворе ходят слухи, что он у себя на острове совершал ужасные преступления.
— Это сплошная ложь! — возмутился я.
— А тебе-то откуда знать?
И я впервые солгал, приписав себе пророческие способности. «Моя ненависть ко всей этой клевете происходит от моего дара, — заявил я. — О том, что в их наветах нет ни слова правды, мне ведомо потому, что тайны мира иного открыты передо мной».
София Браге, когда я спросил, верно ли, что ее брат собирается уехать из Дании, ответила: «Никого не слушай, мой брат скорее умрет, чем покинет свое отечество».
Она постарела, черты лица огрубели, но в нем светилась печальная доброта, будившая во мне воспоминание о Бенте Нильсон, и сердце мое начинало биться сильнее. Она поддерживала своего брата в его испытаниях, идущих чередой одно за другим, но, быть может, делала это лишь затем, чтобы не признать, что и сама находится на грани отчаяния.
Ее сын недавно отбыл в Берн. Она его почти не знала, а теперь от нее ускользал и досуг, и повод когда-нибудь потом его приручить. Когда она была молода, семейство покойного мужа, по ее словам, отняло у нее любовь этого ребенка, но Ливэ, которая все не возвращалась, беспокоила ее и того сильнее. Она говорила о своей служанке то с ожесточением, то с тревогой, а то начинала подозревать, не нашла ли она себе другую госпожу или, может быть, погибла вдали от нее. «Вот какой ценой приходится платить, когда хочешь избавиться от бремени природных уз», — жаловалась она.
В то же время она без конца поносила своего племянника Тюге, своей любовной настойчивостью побудившего к бегству ее обожаемую служанку, а заодно бранила весь мужской род. А Тюге, потрясенный ужасным концом Керсти Мунтхе, которая свалилась со скалы Гамлегора, поневоле воображал, бедняга, что и тетушкину служанку постигла та же участь. Он поделился своими страхами с Софией, что ее отнюдь не успокоило.
Не желая более слушать клеветнических измышлений о своем отце, этот молодой человек перестал посещать академию Серо. Гордый тем, что спас меня от ужасной судьбы, уготованной мне по небрежению моего Сеньора, он заявил, что настало время возвратиться на Гвэн, прихватив с собой новых солдат, чтобы защитить Ураниборг от грабителей. Осуществить этот план ему помешали новые события, случившиеся на острове. Ибо король предпочел послать туда Христиана Фрииса и с ним Акселя Браге, одного из братьев нашего Господина, дабы произвести среди поселян и наемников расследование касательно совершенных там убийств, исчезновения Керсти Мунтхе и гибели мальчика, которого закололи на берегу.
Эти королевские следователи обнаружили в Ураниборге пастора Енса Енсена Венсосиля, который нашел убежище в крепости вместе с шестью уцелевшими солдатами. Они допросили его касательно вопросов религии. Потом решили доставить его в Копенгаген, где он должен был объясниться на сей счет не знаю уж перед какими инстанциями. Сеньор впоследствии утверждал, что если бы не заступничество друзей, которые у него еще остались, пастора отправили бы на плаху за то, что упразднил изгнание бесов в церемонии крещения.
«Это я ему приказал, — говорил мой хозяин. — У них смелости не хватило, чтобы обвинить меня. Кто бы отважился притянуть Тихо Браге к суду? Никто, и знаете почему? Потому что боялись услышать, как я стану высказывать горькие истины по другим поводам, которые двору совсем не по вкусу».
Он ругал на чем свет стоит этих простофиль-датчан, не желающих думать ни о чем, кроме охоты и религиозных распрей, между тем как вся Европа увлечена чудесами науки. Изгнание бесов из новорожденного, по его мнению, было противно природе, не способной создавать ничего нечистого прямо сразу, «по выходе из яйца».
«Процедуру изгнания бесов допустимо производить над стариками, а не над детишками, — говорил он еще, — и среди членов ригсрода я знаю многих, кто заслуживает, чтобы с ними это проделали незамедлительно».
Эта острота, произнесенная однажды вечером за пиршественным столом, была обращена к сотрапезникам, как нельзя более подходящим для того, чтобы донести ее до ушей молодого короля: один принадлежал у кругу близких Валькендорфа, другой — Рюдберга, да к тому же первого сопровождала супруга, второй был со своей матушкой.
Зала была отделана темным деревом, с полом, выложенным черными и белыми каменными плитами. Там царил неописуемый шум. Я был приглашен по настоянию Тюге: он хотел, чтобы его родитель, видя перед собой меня, лишний раз вспомнил о своем жестокосердии, ведь он решил оставить меня на острове.
— Вы же говорили, что это он послал вас искать меня?
— Так ты все еще не понял? Я один заботился о тебе, он-то был готов бросить тебя там.
Ревность делала его нетерпимым: привязанность, которую я питал к своему господину, раздражала его. В отношении Сеньора Тюге вел себя столь дерзко, что всем становилось не по себе. Он упрекал отца за сопение, насмехался над его грубым телосложением, а своего брата Йоргена, который прибыл как раз в вечер пиршества, бранил за слепую покорность родительской власти.
То, что господин Тихо наперекор своему нынешнему положению изгнанника ни на йоту не изменил присущей ему манеры рассуждать, норовил навязывать свои мнения всем и каждому и даже теперь, когда у него не осталось опоры при дворе, без конца вспоминал о знатности рода Браге, — все это вызывало у его сына жестокую иронию, которую он и не думал прятать от глаз публики.
— Отец, не угодно ли вам тотчас поведать всем здесь присутствующим, как его величество намерен распорядиться островом Гвэн после нашего выдворения? Вы же так дружны с королем, приходитесь ему, с позволения сказать, учителем астрономии, кому и знать это, как не вам?
В ответ Сеньор внезапно заявил:
— Нет, я этого не знаю, но позабочусь, чтобы мне сообщили об этом в Германию, когда мы там обоснуемся.
— В Германию? Что нам делать в Германии?
Только теперь до Тюге дошло, почему и его брат Йорген, и сестры, и мать, и знакомцы из придворного круга собрались на эту трапезу. Он сообразил, в чем смысл торжественности приема, казалось бы, неуместной в обстоятельствах, столь мало располагающих к веселью: решение было принято, еще неделя — и они простятся с Данией.
София Браге, давно осведомленная о намерениях брата, приняла новость с облегчением. Она даже решила сопровождать его, чтобы вместе проделать путь до Берна, вслед за