камином и стал яростно рвать на куски книгу Урсуса, швыряя обрывки в огонь, причем уподоблял этого свинопаса некоему падшему ангелу, похитителю божественных секретов, крича, что тот бежал из его дома, чтобы предать «во власть сатаны» украденные им знания.
В тот же день София Браге открыла мне, что невыживший брат-близнец господина во всем походил на моего, только родились они врозь, не связанные друг с дружкой. Тот был так же сух и тощ, словно мертвый цыпленок, и потому книга Паре привела его душу в сильнейшее смятение: француз утверждал, что выживший близнец убивает брата своего в материнском чреве, отнимая у него животворящие соки. Поэтому Тихо Браге счел себя виновным и решил, что Провидение карает его, в трехлетнем возрасте лишив родителей и с тех пор подвергая бесконечным мучениям.
Одному Богу известно, какую связь мог найти Сеньор между своим мертворожденным братом и Николасом Урсусом. Лишь о немногом могу догадаться: он страшился, что тот, кто не жил, посредством Урсуса мстит ему. К тому же, распалившись гневом до предела, он вопил, что кое-кто, похоже, затеял заговор против него: Джордано Бруно, Николас Урсус — это все отродье друг друга стоит, — тут он обжег меня таким взглядом, будто речь шла и обо мне.
Один лишь Лонгомонтанус заслуживал тех забот, которые ему расточались. Тем не менее хозяин сожалел, что, уезжая, дал ему рекомендацию. Как только обоснуемся в Праге, он собирался написать ему и убедить вернуться к нему на службу.
Однако Урсус был не так глуп, он уже сообразил, что бывший учитель хочет отобрать у него его место при пражском дворе. Чтобы помешать этому, он сочинил гнуснейший пасквиль, какой только можно вообразить, пакость под названием «Об астрономических гипотезах», копии которой рассеял по всей Европе, не говоря о Праге, только бы очернить имя Тихо Браге.
Эта тощая книжонка долго тащилась до Ванденсбека, но все же прибыла туда в марте месяце с курьером из Гельмштадта. Ее содержание стало мне в точности известно лишь годы спустя, и тогда я не мог не заплакать, вообразив, какие муки все это должно было причинить Сеньору.
Николас Урсус изображал своего бывшего учителя безумцем, этаким взбесившимся дуралеем наподобие циклопа Полифема. Браге сажал своих оппонентов в тюрьму и претендовал на то, чтобы царствовать над всей астрономической наукой, копил приборы и умножал число своих подручных, не умея взять в толк, что истинный гений состоит не в бесконечном составлении звездных описей, а в осмыслении небесных феноменов. Его способность суждения, — писал он также, — была сильно подпорчена вздорностью нрава. Он страдал несколькими слабостями, прекрасно известными его ученикам: так, не мог создать никакой отвлеченной теории, а по части математики был не выше, чем его карлик Йеппе. К тому же у него был нос с тремя дырками, не мешавший смотреть на двойные звезды, но чрезвычайно ранящий его самолюбие; и еще имелась некая склонность, отчасти служившая объяснением тому, что он так снисходительно относился к любовным шалостям своей жены, тут мог бы кое-что порассказать Филипп Ротман. Разве он не скончался от французской болезни, подхваченной потому, что и в этих материях слишком прилежно следовал урокам своего учителя?
Также Урсус утверждал: стоило ученику высказать мысль, представляющую какой-то интерес, как Тихо Браге либо отметал ее, либо присваивал, делая все это под влиянием своего неизменно воспаленного тщеславия. Ибо прежде всего он любил владычество и обладание. Его опьяняло утверждение своей власти над другими, но владеть собой он был совершенно не способен. И наконец, у себя на острове Гвэн он творил ужасающие преступления, чем вынудил короля Христиана тотчас после своего отъезда спешно отправить туда посланцев для расследования. Что они там обнаружили, неизвестно, а только Тихо Браге бежал оттуда столь проворно, что весьма любопытно было бы выяснить, какие причины его к этому побудили.
Вместе с «Астрономическими гипотезами» Николаса Урсуса курьер из Гельмштадта привез письмо. По совпадению, которое само по себе любопытно, оно было от Йоханнеса Кеплера, математика, впоследствии принимавшего большое участие в трудах моего хозяина и умножении его славы, пока собственная кеплерова слава не превзошла ее. Совпадение усугублялось тем, что и в сам бесчестный пасквиль было включено льстивое письмо Кеплера, к которому господин Тихо с тех пор относился несколько свысока и долго его корил тем, что тот стал орудием в руках Урсуса.
Господин Браге в моем присутствии объявил своей сестре Софии, что вскорости обратится к императору Рудольфу с просьбой рассудить его тяжбу с Николасом Урсусом. В ответ на это его сын Тюге заметил, что разумнее было бы прежде заручиться благосклонностью и покровительством императора, а уж после навязывать ему роль судьи в своих дрязгах. Со своей стороны Тюге с нетерпением ждал путешествия, куда собирался послать его отец. «Ради вас я тотчас готов отправиться в Прагу», — говорил он ему.
Смерив сына взглядом с головы до ног, Сеньор отвечал:
— В основном я вижу, что ты готов за мое здоровье пуститься по кабакам, но время еще не пришло. Я напал на след Эрика Ланге и его прежнего секретаря Вальтера, они, и тот и другой, по-видимому, согласятся засвидетельствовать, что Урсус, прежде чем опубликовать свою теорию, похитил записи из моей библиотеки.
Услышав имя Эрика Ланге, София Браге покраснела от сознания, что ее пресловутый жених отнюдь не спешит увидеться с ней, несмотря на деньги, которые она несколько раз посылала ему, заложив ради этого имение в Дании, предназначенное в наследство ее сыну. Ведь скоро год, как семейство Браге в своих каретах колесит по Германии, а Ланге до сих пор носа не кажет — ни в Росток не приехал, ни в Гамбург.
Но Сеньор не желал задуматься об этом. С маниакальным упрямством, уже давно тревожившим его близких, он продолжал распространяться о предательстве Урсуса:
— Знаете, что сделал этот Вальтер? Он по моему приказанию подкупил ученика, занимавшего на чердаке Ураниборга угол по соседству с каморкой Урсуса. Пока он спал, тот ученик обшарил его карманы. Назавтра, обнаружив кражу, Урсус стал было бегать по этажам с воплями, но потом, испугавшись, как бы не навлечь на себя мои упреки, сообразил, что у него есть причины страшиться моего правосудия, даже говорил, что я его повешу. И уплыл на первом же судне. Чтобы это подтвердить, у меня найдется десять свидетелей.
Касательно бегства Урсуса, тут я бы мог быть одиннадцатым. Я его видел тогда на Гвэне, когда жил еще у Якоба Лоллике: он попался мне на глаза в своем пестром камзоле, как раз затеял шумную ссору прямо перед домом Фюрбома.
Слушая, как мой господин десять лет спустя все еще изобретает доводы, чтобы обличить своего бывшего ученика, без конца уточняет обстоятельства своей тяжбы с этим субъектом, я, подобно Кирстен, чувствовал, что лопнуть готов от жалости. Я разделял унижение Сеньора, вынужденного погрязать в пустопорожних нескончаемых расследованиях, обороняясь от клеветников, ища оправданий своему оболганному прошлому.
Все это пришлось тем более некстати, что он рассчитывал на место при дворе Рудольфа II Габсбурга, а Урсус именно там не преминул опорочить его доброе имя. К тому же мой хозяин был так убежден в этом, что разослал повсюду своих друзей и посланцев, дабы заручиться уверенностью, что другие принцы весьма чтут его труды и в их глазах его слава опередила наветы Урсуса.
Благодаря содействию архиепископа Кельнского, принца Оранского, который к нему очень благоволил, господину Тихо удалось возобновить свои старинные дружеские связи в Швеции, в Берне и особенно в Голландии. Он получил оттуда много писем и все то время, что мы провели в Ванденсбеке, изводил окружающих разглагольствованиями о собственной славе, прогремевшей при всех европейских дворах, дабы никто не смел в том усомниться (или, быть может, в надежде усыпить свои же сомнения).
С наступлением лета время потянулось медленнее, казалось, в этой неторопливости сквозит колебание судьбы, еще не решившей, какой выбрать путь.
То неблагодарность Христиана IV, коего он отныне именовал «королем-филистером», побуждала его выбрать себе островок в Швеции и построить там новый замок-обсерваторию, то он решал просить приюта у французского монарха, проявлявшего к протестантам большую терпимость, а то вдруг начинал подумывать, не обосноваться ли в Берне.
Однако же он не выпускал из виду и Прагу, интриговал, стараясь измерить ущерб, нанесенный там его репутации пасквилем Николаса Урсуса. К тому же среди прочих неприятностей подобного рода случилось то, что заставило моего хозяина понять, как неосторожно было ссужать герцога Мекленбургского столь крупной суммой: он распорядился, чтобы его копенгагенское имущество было распродано, а выслать ему деньги, вырученные от этой продажи, что-то не торопились. Пышный обиход его дома обходился ему так дорого, что вскоре оплачивать такое хозяйство, в свою очередь не залезая в долги, стало более невозможно. В довершение невзгод карета, заказанная в Ольборге, все еще не прибыла, хотя вот уже два месяца стояла в порту. А ведь она была ему очень нужна, чтобы отправиться в Прагу, когда император призовет его к себе.
Из-за всех этих забот, вконец заполонивших его ум, он совсем перестал работать. Одна лишь алхимия немножко его занимала. Он пополнел: щеки округлились, грудь раздалась. Но кисти рук остались прежними: когда он складывал ладони, было видно, какие они худые, с переплетенными венами. Он плохо спал, ему снилось, что Меркурий его покинул и принцы, раздраженные его надменностью, отвернулись.
Часто он принимался вертеть головой, проверяя, здесь ли я. Я же неизменно присутствовал, но сохранял бесстрастный вид, зная, как он встревожится, если приметит во мне озабоченность.
По утрам Хальдор будил меня раньше, чем хозяина. Меня кормили с его стола. Когда ему перед горящим очагом сливали уксус из ушата, я был свидетелем его туалета (чтобы он выплескивал свое семя, я в ту пору не замечал, было похоже, что ему и выплескивать нечего, таким взвинченным он вставал с утра).
Если он решал провести послеобеденное время на заросшем деревьями дворе перед замком или на берегу реки, то его дочерям, домашней прислуге и тем, кто надеялся получить у него аудиенцию, полагалось находиться по другую сторону здания, чтобы обеспечить ему тишину и не мешать вдоволь предаваться размышлениям.
Конский топот, звон колокола часовни, буханье молота в кузнице равным образом тяготили его. Бродя в одиночестве под деревьями, он мог стерпеть рядом лишь мое присутствие, ибо оно было почти что не в счет. Чтобы доказать, что я знаю свое место, мне достаточно было взять пример с его пса, который, вздыхая, провожал его глазами. Иногда он меня спрашивал, что за новая химера взбрела в голову его жене или дочери. Он задавал мне уйму вопросов относительно поведения Магдалены, как если бы я владел умением прежде него самого проникать в помыслы женского пола.
С тех пор как сорвалась ее свадьба, старшая дочь хозяина утратила всякую терпимость по отношению к отцу. Не то что Тюге, тот умел умерять свои порывы. Недаром отец, поразмыслив, решил, что сын поедет с ним в Прагу: он ценил сыновнюю почтительность и боялся ее лишиться. Зато Магдалена, зная, что ее-то не ценят, не желала больше безропотно сносить родительское чванство. Она изводила его замечаниями вроде: «Ваша наука столь располагает принцев к дружбе с вами, что нам вот уже целый год приходится торчать в этом краю с его удушающим летом и холодной зимой в окружении одних крючников да мужланов-поселян». Или еще так она говорила: «Если германский император за год не сумел найти средство почтить вас по достоинству, дело, разумеется, в том, что он считает ваши заслуги слишком большими».
Сеньор притворялся, будто остается глух к насмешкам, но более всего остального его раздражало потворство этим дерзостям дочери со стороны ее тетки Софии. Хотя София Браге была на двадцать лет старше племянницы, но когда брак расстроился у обеих, она возымела столь же сильное отвращение к мужскому полу, и теперь они в один голос поносили сиятельную даму Кирстен за ее супружескую покорность, заодно издеваясь над ее склонностью к музыке и музыкантам. В ответ сиятельная дама Кирстен, задыхаясь от ярости, обличала невестку за то, что она своим влиянием портит характер племянницы и удаляет ее от Христа. София же на это отвечала: «А от вас-то Христос сам удалился, разве не так?»
Эти свары поутихли, когда возвратился Лонгомонтанус. Отощавший, с таким же, как прежде, неизменно бесстрастным, холодным лицом, с полузакрытыми, словно у раненого дрозда, глазами, он, как встарь, поселился под самой крышей, и говорил так же мало, как в былые дни. Он сказал нам, что профессор из Ольборга, на службу к которому он поступил благодаря рекомендации, не смог заставить его позабыть прежнего учителя.
Тихо Браге тотчас вновь обрел вкус к работе. Их чрезвычайно занимали наблюдения за Луной, и Сеньор велел сбоку пристроить к замку высокое деревянное сооружение, куда наши лакеи с помощью слуг герцога Мекленбургского должны были затащить квадрант.
Там, в Ванденсбеке, мы провели еще около года. Зима выдалась на диво студеная, гости наезжали редко, и самоуверенность моего Сеньора стала то и дело ему изменять. Деревянное сооружение рухнуло под тяжестью снега. Мы почти месяц не покидали замка. Река промерзла до дна, и стало весьма трудно добираться до конюшни. Каждое новое разочарование, приносимое напрасными усилиями обеспечить себе в Германии то высокое положение, на которое он рассчитывал, покидая Данию, ото дня ко дню наполняло душу моего господина все более тяжкой, все глубже запрятанной горечью. Швеция, обещавшая предоставить ему остров, передумала, не желая вызывать недовольство Христиана Датского. Посулы семьи принца Оранского также остались бесплодными. Один только император Рудольф Габсбург, по словам архиепископа Кельнского, все еще желал его прибытия, но всевозможные досадные случайности долго мешали ему явиться к пражскому двору.
— Клевета, направленная против меня, не утихает, Урсус и Геллиус распространяют свое влияние повсюду. Увы! Я знаю, что в глазах света малейший домашний секрет, разболтанный злыми языками, всегда будет весить больше, чем любые мои заслуги!