проводил службы, как с юных лет я умел хорошо готовить, мастерить сита, вить веревки и вообще делал все, чтобы помочь соседям, проявляя ко всему необыкновенные способности. Как же иначе, если не через проклятие, через сглаз мог бы я дойти до столь печального положения, в котором оказался теперь? — громогласно вопрошал он, дабы привести в трепет сознание слушателей.
Но выступлению священника дона Педро Сида не суждено было убедить моих судей, настроенных против меня хладнокровной, бесстрастной, спокойной настойчивостью врача Фейхоо, несомненно являвшегося в Альярисе человеком весьма уважаемым благодаря своим сочинениям, фамилии, которую он носит, врачебной практике, а может быть, кто знает, и всем этим трем причинам; мне, честно говоря, сие неведомо, ибо Альярис расположен несколько в стороне от Эсгоса или Верина, правда, возле Маседы, но он никогда не лежал на пути моих странствий, а посему я не знаю этого места так, как мне того хотелось бы. Вот мне и приходится довольствоваться тем, что я слышу от тюремщиков или что говорит мне дон Педро во время своих посещений, пытаясь поднять мой дух. Итак, выступление моего доброго священника, не все, но его важнейшая часть, оказалось напрасным.
Мой адвокат попытался, как смог, выйти из затруднительного положения, мне же не оставалось ничего иного, как продолжать играть свою роль, погрузившись в себя не только во время суда, но также и в тюрьме, где я старался съежиться где-нибудь в уголке, словно какое-нибудь испуганное животное, дабы тюремщики, наблюдая за мной, могли бы сообщить остальным о моем поведении, более свойственном волку или умалишенному, нежели разумному, здравомыслящему существу.
5
Пока шел судебный процесс и все складывалось таким образом, что впереди у меня уже совершенно определенно маячил приговор о смертной казни, вынесенный судом Альяриса, происходило нечто, находившееся за пределами моего восприятия, вдали от географических границ, вмещавших мою историю и ее последствия.
Как я уже говорил, я привык заниматься передачей вестей от одних людей к другим. Никто и представить себе не может, как эти вести порхают над моими краями и насколько мы, галисийцы, умеем передавать новости, сообщая их по цепочке друг другу, пока они наконец не разлетаются на расстояние многих лиг; у нас это делается невероятно легко и быстро.
Наши горы не высоки, но их много и они округлые и такие лесистые, что лишь немногие смельчаки отваживаются преодолевать их; обычно лишь мы, галисийцы, рискуем пересечь их, чтобы оставить родные края позади. Но вот в обратную сторону ходят редко. Мы-то выбираемся отсюда, а к нам не приезжает почти никто; разве что какой-нибудь заблудший англичанин, проповедующий протестантское учение, как, например, Джордж Борроу, с которым я познакомился в долине Бьерсо, возле Вильяблино или где-то еще в тех местах, теперь уж и не вспомнить. А вот самого-то его я помню хорошо. Он был высокий, светловолосый, красивый и мужественный. А проповеди он читал весьма высокопарно и убедительно, хотя в своих трудах и называет себя атеистом.
Когда я рассказал дону Педро, как жители Барко де Вальдеоррас-и-Руи приняли проповеди дона Хорхито[11], он лишь улыбнулся в ответ. При этом по-кроличьи сжал губки и потер руки.
— Так что, ты говоришь, они сказали? — спросил он потом, чтобы еще раз все услышать.
— Да то, что коль уж они не веруют в истинную религию, с чего это им верить в ложную, — ответил я, довольный тем, что вижу его улыбающимся, ибо его радость была мне благоприятна.
Дон Хорхито по прозвищу Англичанин преодолел наши горы, и он был одним из немногих, кто это сделал. В Галисию люди всегда прибывали морем. По суши сюда приходят лишь марагаты и те, кто следует Путем Святого Иакова[12], паломники, бредущие во исполнение обета или во искупление грехов. Дон Хорхито находился на содержании какого-то библейского общества. И он был одним из немногих, кто добрался до нас, но потом, как и другие, ушел туда, откуда пришел. Никто не может выдержать здесь долго.
Горы лишают нас возможности сообщаться с остальными людьми. Это правда. Поэтому я понятия не имел, что известие о событиях, в которых я играл главную роль, окажется столь важным и распространится так далеко. Только теперь я постепенно начинаю узнавать про это. Знай я об этом раньше, я старался бы убедить не столько своих земляков, сколько тех, кто ежедневно освещает ход моего процесса. Но я был весьма далек от того, чтобы предположить, что эти известия могут быть представлены прессой в том виде, в каком она это сделала, и что она действует независимо от того, кому это приносит пользу, кроме нее самой, ибо газеты должны продаваться. В моем случае, похоже, это может пойти на пользу мне. Попробую припомнить все как следует, тогда будет легко понять, что я имею в виду.
Когда меня арестовали в Номбеле и устроили мне очную ставку с Мартином Прадо, Маркосом Гомесом и Хосе Родригесом, я утратил всякую надежду на спасение или бегство. Я понял, что доказательства, которыми они располагали, окажутся неопровержимыми, что свидетелей будет множество и все они, начав говорить, сделают все, чтобы добиться для меня смертного приговора. Одни будут делать это из желания отомстить, как, например, Барбара; другие, может быть большая часть, — чтобы избавиться от опасности; многие просто из зависти, узнав, сколько может стоить килограмм человечьего жира, или подсчитав доходы, извлеченные из убийств.
Сказанное может показаться жестоким, но такова жизнь. Или, скажете, те, кто покупали одежду жертв, были людьми невинными? Я никоим образом не хочу причинять вреда дону Педро — нет ничего более далекого от моих намерений, — но разве накидку, которую он купил, не видели много раз на плечах у покойного, разве ее трудно было опознать? А что вы скажете мне о дамах, моющихся мылом из человечьего жира? Знают они или нет, каким мылом моются?
Разумеется, знают, но все они жаждут выгоды, так же как преподобный отец жаждет магии и тайн, сомнений и чудес. Иначе откуда же такое изысканное попечение курии обо всем, что касается этого запутанного процесса? Хорошо еще, что ни не соизволили пролить свет на существо дела, ибо они больше, чем кто-либо другой, осведомлены об этих вещах. Они как никто знают, что человек объясняет мир через свои тревоги, то есть страхи.
Жизнь — жестокая штука. Сурова и жестока жизнь галисийских жнецов в Кастилии. Жестоки хозяева земель, на которых они батрачат. Жизнь поглощает галисийцев каждое лето, и всякий раз немалое их число навеки остаются погребенными в этой земле, бескрайней и сухой, неприветливой и суровой, как и характер, который она порождает. Никто не порицает и не осуждает этих хозяев, разве что людская молва. Но нет суда, что осудил бы их, зачитав, как и полагается, приговор. Просто самые слабые падают. Например, я. Почему же и мне не быть жестоким, как сама жизнь, как большинство людей, которых я знаю?
Когда меня арестовали и я оказался перед очевидной невозможностью отрицать свои преступления, поскольку в них почти никто не сомневался, я понял, что ничто не спасет меня от казни. Ничто и никто этого не сделает. Если только мне не удастся поразить судей каким-нибудь неожиданным поворотом и заронить зерно сомнения, нарушив неоспоримость обвинений. И мне это удалось. Я открыл новый мир, заставив признать меня человеком-волком. Теперь я прекрасно понимаю, что мнение, которое складывается у людей обо мне, зависит не только от моих поступков, но и от того, как их подают, как их толкуют и как о них сообщают те, кто, как и я, занимаются передачей известий.
Сейчас уже никто не сомневается в том, что я убил по меньшей мере полторы дюжины человек, но большинство испытывает сомнения по поводу моего умственного здоровья, — большинство, среди которого нет ни Барбары, ни доктора Фейхоо, ни привлеченных ими на свою сторону судей, приговоривших меня к позорной смерти у столба, с горлом, перетянутым железным обручем, ни прочих — не знаю, много их или мало, — что восторженно одобрили их решение. Но много и других, тех, кто сочувствует мне и моему невежеству. Кто испытывает сострадание к моей личности и желает благоприятного завершения моего дела. Я попал в точку. И еще многому научился. Теперь мне остается только ждать.
После того как суд Альяриса огласил мой смертный приговор, нужно было ждать, чтобы дело было передано на рассмотрение в суд Коруньи; то есть необходимо было ждать, когда придет момент сменить адвоката, который будет защищать меня в новой инстанции; новым защитником должен был стать адвокат Мануэль Руа-и-Фигероа, молодой и честолюбивый, способный сделать так, чтобы по-прежнему распространялось благоприятное для меня мнение в прессе, сей важной реальности, коей я в свое время не оценил, ибо мне неведомы были ее истинные масштабы. Новый адвокат, напротив, похоже, родился с осознанием важности того, чтобы газеты говорили о тебе и твоем положении, и при этом не имеет никакого